Ветер на дворе стих, ночь стояла светлая от лунного зарева за садом, опять расщелкались соловьи, и ему хотелось уйти от этого, от зеленоватого квадрата, который наливался розоватой мутью, как прорубь, в которую плеснули крови… Он закрыл ладонями лицо, вдавливая пальцы в закрытые веки.
Ему жаль было Марию Козинскую, немолодую уже женщину, потерявшую все, потому что она захотела стать, как Бируте, бессердечной и соблазнительной и повелевать стихиями тела и духа. Она, как рассказала Александра, четырежды вытравливала плод, чтобы не потерять гибкости девической — не иметь больше детей, лишнюю заботу. А теперь ей осталось одиночество в ее имении, медленное беспощадное старение, страх перед ночной тьмой: ведь те, кто ворожат, сходят с ума рано или поздно. Зачем, Мария, ты сделала это с собой? Он простил ей: сейчас ничто его не удивляло и не волновало — ведь все равно по-своему она любила его сильно, но все это осталось там, где недолговечно дышит и горит плоть.
Еще более жаль несчастную Ирину, первую жену; как-то он прикрикнул на нее, и рот ее искривился плачем, глаза испугались, закосили, и она протянула, дрожа, руки, точно защищаясь от удара, хотя он никогда ее не бил. Лучше б он ее бил, чем то, что сделал с ней… Но и это сейчас непоправимо.
Что же еще можно сделать? Александра не знает про смертоносную песчинку, она в Ковеле развлекается от скуки больного этого имения, но приговор церковного суда может быть утвержден и гражданским судом, и тогда ее и детей выселят отсюда силой. Только король, если захочет, защитит их. Курбский сел с усилием, осторожно спустил нош; он решил встать и написать королю. Он долго не мог зажечь свечу: не попадал кресалом по кремню. Он зажег две свечи и сел писать, хотя кружилась голова.
«…Что касается имений моих и всего имущества, то я вполне надеюсь на природную доброту и милосердие его королевской милости, нижайше прошу его, чтобы он, как помазанник Божий, соизволил по смерти моей быть исполнителем сего моего завещания, последней воли моей… Потому что я служил его королевской милости, господарю своему, верно, доблестно и правдиво на собственный счет и на своем иждивении по мере сил своих. Поэтому я жену свою и детей своих отдаю и поручаю прежде всего милостивой ласке и обороне Господа Бога и его королевской милости…»
Он устал, обрывались мысли, слипались глаза. Он оставил незаконченное письмо-завещание на столе, добрался до постели и упал в сон-избавление. Он будто только что закрыл глаза — и вот их открывает и жмурится от солнечного блика на серебре подсвечника, и видит лицо Ивана Мошинского, который уже вернулся. Так быстро?
— Привез? Где он? — радостно спрашивает Курбский.
— Отец Александр умер, — говорит тяжело Мошинский, — преставился позавчера в шестом часу утра.
Курбский смотрит на него и не верит, а потом отводит глаза, и два черных пятна останавливаются на столе, потом передвигаются на стену.
— Может, отца Николая позвать, из Миляновичей? — спрашивает Иван, но Курбский его не слышит, не отвечает, и тот выходит на цыпочках. «Надо за женой князя послать в Ковель, — думает Мошинский. — Что-то неладно с ним». Он ощущает то, что чувствуют старые воины, взглянув на некоторых, как они говорят, «Богом меченных» товарищей перед битвой. Иван Мошинский побывал во многих битвах. Там он знал, что нечего делать при таких предчувствиях. Но нельзя ли помочь князю здесь, в доме?
Нет, ему ничем помочь нельзя. Он лежит один в тишине своей библиотеки-спальни, и тишина все глубже, а одиночество все холоднее. Оно становится ледяным, когда наступает ночь. Что надо еще сделать перед концом? Он знает, что полагается сделать, но ему не хочется двигаться.
Ему душно, шаг за шагом, держась за стену, он пробирается на крыльцо, охватив руками столб навеса, поднимает лицо.
Похолодало; дуб распускается; вызвездило густо, спиралью уводит сухой блеск в пучины неведомые, бесстрастные. Там нет никого, и здесь никому он не нужен, его ум окаменевает, ноги застыли, грудь обнажена, но он не запахивается: к чему? Свет из зенита пронизывает его до пят, точно хвостатая комета стоит над ним, как око Божье, и никуда от нее не уйти. Василий Шибанов — первая жертва, жена, Алеша, мать, Мишка Шибанов, все слуги в имении Курба, все родичи из ярославских дворян — более сорока семей, друзья по походам и пирам, верные — Петр Вороновецкий, Гаврила Кайсаров — все они проходят в уме, не отбрасывая тени, не глядя в его сторону, а он все стоит недвижный, обнаженный, как ледяной столб. Теперь ему ничем не искупить сделанного — время истекло, и он ощупью возвращается в спальню. Нет, он не надеется на милость Стефана Батория — этот белый квадрат письма на столе просто последняя попытка. — Бессмыслица… Зачем жить, если вот так кончать все? «Ты раньше в Христа верил, а теперь почти нет», — сказал когда-то отец Александр. «Человек однажды остается один на один с Богом, и тогда-то только все решается», — сказал когда-то Константин Острожский. «Человек страшно одинок», — думает Курбский.