, иконоборцам, всем хулящим благовещение и не приемлющим благодати искупления, а также еретикам новоявленным — братьям Башкиным, Матвею и Федору
[236], и иже с ними Борисову Ивану
[237], решением священного собора преданным анафеме за то, что обзывали святые иконы «идолами окаянными», а Священное Писание «баснословием» и не признавали православной церкви и постановлений вселенских соборов.
«…Да будут отлучены и анафемствованы и по смерти не прощены, и тело их да не примет земля, и да истребится в потомках память их! — рокотал мрачный речитатив под сводами притихшего храма. Потом, помедлив, чуть иным — скорбным — голосом дьякон провозглашал: — …Да будет церкви отлучен и к причастию тела и крови Христовой не допущен, доколе не принесет слезного покаяния, князь Андрей Курбский, богоотступник и изменник государев, кровь христианскую проливший и храмы православные осквернивший, водительствуя полками врагов веры нашей. Оный князь Андрей крестную клятву преступил и сколько мог зла сделал делом, словом и помышлением против Богом ему данного господина — великого князя и царя Ивана Васильевича, за что и должен понести кару во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь!»
Но только еще раз прозвучало это отлучение: через год после тяжелой болезни умер самодержец всея Руси Иван Грозный, по воле которого это совершалось. Потому что он возненавидел Андрея больше других за то, что возлюбил его в юности. Годы смешали и то, и другое, во рту был привкус то гнилого меда, то пыльной полыни. А иногда — очень редко — речного ветра с луговины в увядшей осоке.
Кто знает, может быть, хоть раз овеял этот ветер угрюмое лицо в предсмертной полутьме царской опочивальни? Все ниже опускался, давил на вздох каменный свод потолка, западало, реже стучало в горле одряхлевшее, изъязвленное сердце, холодели пальцы ног, а разум стискивало страшным предчувствием. Но когда повеяло этим ветром заречным из далей бездонных, дрогнули морщины, чуть приподнялись отекшие веки, тусклый взгляд осмыслялся мучительным вопросом.
Облака с востока шли в два яруса: снизу — плотно-серые с искристой каймой, а в зените, в небесном колодце, — белые, легчайшие, как цветочный пух; медленно разгоралась заря за обугленными башнями, а чей-то знакомый молодой голос, вздрагивая от яростной жалости, кричал кому-то: «Ищите князя Андрея Курбского, ищите повсюду, ищите, ищите!»