— Ты прав, Адхам, труд — это проклятие, унижение, к которому мы не привыкли. Разве я не предлагал тебе стать на мою сторону?
Обернувшись на звук голоса, Адхам увидел совсем близко от себя очертания Идрисовой фигуры. Негодяй подкрался незаметно в темноте и подслушал весь разговор, а теперь, видите ли, даже принял в нем участие. Адхам очень рассердился.
— Возвращайся в свою хижину, — сказал он Идрису. Но тот с притворной серьезностью продолжал:
— Я согласен с тобой в том, что труд — проклятие, несовместимое с достоинством человека.
— Но ты призываешь меня жить мошенничеством, а это худшее проклятие, это грязь.
— Если труд — проклятие, а мошенничество — грязь, то как же быть?
Адхам не пожелал отвечать и умолк. Не дождавшись ответа, Идрис заговорил сам:
— Может быть, ты хочешь есть свой хлеб, не трудясь? Но это неизбежно означает жить за счет других!
Адхам упорно молчал.
— Или ты хочешь, — продолжал допытываться Идрис, — жить в праздности, иметь кусок хлеба и чтобы при этом никто не страдал? — И отвратительно ухмыльнувшись, заключил: — В этом–то вся загадка, сын рабыни. Тут на него напустилась Умейма:
— Возвращайся в свою хижину и загадывай загадки шайтану.
Жена Идриса Наргис громко позвала мужа, и он пошел к себе, напевая: «Чудеса, о Господи, чудеса…» Умейма умоляюще обратилась к мужу:
— Не связывайся с ним, прошу тебя.
— Он свалился неожиданно мне на голову, и я не заметил, откуда он взялся.
Некоторое время оба молчали, находя в молчании успокоение своим взволнованным чувствам. Потом Умейма тихо заговорила:
— Сердце вещает мне, что из хижины нашей я сделаю дом, подобный тому, откуда мы изгнаны. В нем будет все — и сад, и соловьи. Наш сын обретет в нем и покой, и радость.
Адхам поднялся с земли. На лице его блуждала невидимая в темноте улыбка. Отряхивая песок с галабеи, он вдруг сказал, передразнивая самого себя:
«Вот огурцы! Свежие, сладкие, слаще сахара!» А пот течет по моей спине, а мальчишки забавляются, потешаясь надо мной. Каждый день я сбиваю ноги в кровь ради нескольких жалких миллимов…
Он вошел в хижину, Умейма последовала за ним, говоря:
— Ничего, придет и к нам день радости и отдохновения.
— Если бы ты надрывалась, как я, у тебя не осталось бы времени мечтать.
И каждый из них улегся на свой набитый соломой тюфяк. Умейма тихонько воскликнула:
— Неужели Господь не может превратить нашу хижину в дом, подобный тому, откуда мы изгнаны?! Адхам, зевая, отозвался:
— У меня одна надежда — вернуться когда–нибудь в Большой дом.
Он зевнул еще громче и заключил:
— А труд — проклятие! Жена шепотом возразила:
— Может быть, от этого проклятия есть лишь одно спасение — труд.
12.
Однажды ночью Адхама разбудили тяжелые вздохи. Еще не проснувшись окончательно, различил он страдальческие всхлипывания Умеймы: «Ох, спина! Ох, живот!» Он сел на постели, стараясь разглядеть в темноте жену, потом сказал:
— Последние дни у тебя все время так: схватит, а потом отпускает. Зажги–ка свечку.
— Зажги сам, — ответила она со стоном, — на этот раз не отпустит.
Он встал, нащупывая свечу среди кухонной утвари. Зажег ее, укрепил на таблийе[8] и увидел, что Умейма сидит на своей подстилке, опершись на руки, и стонет. Голова ее была запрокинута, и дышала она с трудом. Встревоженный, он сказал:
— Тебе каждый раз так кажется, когда ты чувствуешь боль.
— Нет, — ответила она, сморщив лицо, — я уверена, что на этот раз серьезно.
Он помог ей пододвинуться поближе к стене, чтобы опереться о нее спиной, и сказал:
— Похоже, срок твой наступил. Потерпи, пока я схожу в Гамалийю, приведу повитуху.
— Иди и не беспокойся обо мне. Который сейчас час? Адхам высунул голову наружу, поднял глаза к небу:
— Заря уже близко. Не бойся, я быстро обернусь.
И скорым шагом направился в Гамалийю. Вернулся он еще до того, как рассвело, ведя за руку — чтобы не оступилась — старую повитуху. Подходя к хижине, они услышали разрывающий тишину крик Умеймы. Сердце Адхама затрепетало, он ускорил шаг, повитуха еле за ним поспевала. Войдя в хижину, она скинула свою малайю[9] и со смехом обратилась к Умейме:
— Вот радость–то! Потерпи немного, и станет тебе легко.