— Сражаться?! Матушка, да за что сражаться?
— За правду нашу, князь! За поруганную нашу правду!
— Да какая она уж такая особливая наша правда, что кто-то пойдёт за неё сражаться? Бескорыстно! По велению сердца! Ежели и пойдут, то каждый за свою, присную... Ты уж сбирала однажды под мои стяги таковых правдоборцев. Деньгами сбирала! Помню я... А ве́ди он нам простил, простил, матушка! Стало быть, не сплошь в нём зло. Мы же почто не хотим простить его — неповинного в наших страданиях?
— Ты боишься его, князь, сын мой, ты просто боишься его. В тебе говорит страх.
— Боюсь. Боюсь, матушка! Ты не ведаешь, что он за человек! А я ведаю, добре ведаю. Знай: он нам боле не простит... Даже мысли, коль дознается о ней. Отступись, матушка, отступись! Не лезь сама и меня не тяни под топор.
— Не погибели страшись, князь, — бесчестия! Паче уж сгибнуть, как сгиб твой отец, неже похолопить себя и детей своих пред ублюдком. Ты — Старицкий, сын мой, помни о том! Сколико взоров на Старицу устремлено — и о том не забывай. Ежели мы отступимся, сколико гордых и непреклонных умов огорчится, сколико храбрых и дерзких сердец изведётся втуне, не имея вождя и предводителя.
— Я не буду вождём и предводителем — никому и никогда! Нет во мне таковой страсти и желания також нет. Я не хочу того, чего хочешь ты, матушка, не хочу — уразумей сие! И злобы на него нет во мне. Я двадцать лет живу с ним бок о бок, страхом мучаюсь, во снах его вижу... Извёлся, изнурился уж в край! Очам моим нестерпимо зреть его, ушам — слышать. Я перекрещусь с леготой над гробом его, но не от зла, не от ненависти к нему — лише от присной радости своей, от того, что обрету избавление от страха.
— И не токмо ты — вся земля наша, погноблённая злой волей его, возложит на себя крест возрадования. Неужто же ты не хочешь приблизить сей час? И для себя, и для земли своей отчей, коя ждёт не дождётся своего избавителя?
— Ах, матушка! Откель тебе ведать про землю всю нашу? Земля наша велика вельми, и много в ней всякого: никому не изведать её. Он мнит, что она — с ним, ты — с нами, а истина — у Бога. Оставь всё на волю Божью, матушка.
— Нет! Возмездие придёт на него ещё тут, на земле, допрежь Божьего суда!
— Я прошу тебя, матушка, заклинаю: отступись!
— Он також хочет, чтоб я отступилась. Ты не страшен ему. С тобой он поладит, и ты с ним... Но каков будет тот лад? И как ты соединишь с тем ладом погубленную душу отца своего и неисчислимые страдания матери своей?
— Память об отце для меня свята, и твои страдания повсегда в душе моей. Но не он повинен в них.
— А в том, что вся твоя жизнь — сплошь страх, також не он повинен?! Дети твои, рождённые и нерождённые, они також обречены на извечный страх!
— Господь милостив, матушка. За наше смирение он пошлёт моим детям лучшую долю. О них как раз и подумай — и отступись. Пресеки в себе свою вражду, упрячь гнев и ненависть и именем моим ни в ком не возбуждай пагубных чаяний.
— Ещё есть Старица, князь! Неужто и ей повелишь исчезнуть с лица земли?!
Дел своих, и задумов, и тайных козней, направленных против царя, Евфросиния сыну не открывала. Действовала за его спиной, его именем и решительно полагала, что знать ему обо всём этом совсем ни к чему. Владимир с его душевной нестойкостью и угнетённостью, с его укоренившимся страхом перед Иваном был бы для неё только обузой и помехой. Вдохновить же его, настроить на какие-то действия против царя, оживить в нём давно умершие от страха ростки противления — такое было не по силам даже ей, Евфросинии Старицкой, — она это понимала и особенно не усердствовала. Она предпочитала действовать сама, лишь прикрываясь именем князя, да и то не всегда. Зачастую в таком прикрытии не было никакой нужды, ибо те, с кем её связывала давняя ненависть к царю и такая же давняя борьба против него, тоже знали истинную цену князю, и ей незачем было лукавить с ними. Никто из этих людей не стал бы полагаться на самого князя, а только на неё, и только с ней они могли иметь дело. Князь был сбоку припёка, но имя его, имя внука Иоанна Васильевича, было высоким и могло привлечь многих, особенно тех, кто обычно толком ничего не знает, не понимает и не желает понимать, оставаясь слепым орудием в чужих руках, и поэтому Евфросинии приходилось действовать с разбором. Князю Петру Щенятеву, своему единородцу, отпрыску всё тех же Патрикеевых, от старшей ветви которых, от Хованских, вела свой род и Евфросиния, она писала от своего имени; от своего имени она обращалась и к Куракиным — они тоже были её единородцами, младшей патрикеевской ветвью, а вот к новгородцам — от имени князя. Для Новгорода Евфросиния была никем. О ней там, конечно, слыхали и кое-что знали, но вряд ли больше, чем о любой другой женщине из царской семьи. Для новгородцев весомо было только слово князя. Для Щенятева и Куракиных — только слово Евфросинии.