— Да в чём же лукавство моё, государь? — взмолился Бельский. — Я сознался в тягчайших грехах пред тобой... А про князя про Володимера да про Хлызнева того, ну, не ведаю, государь!
— Про Хлызнева не ведаешь — верно, сказал уж... Ты про себя ведаешь. С чем намерился ты... да тот подлый приспешник поповский Курлятев, — с чем намерились вы явиться к Жигимонту? Какой платой хотели заплатить за его королеву любовь? Великою платой! Вы замыслили передать Жигимонту мои города порубежные взамен тех, что он вам посулил на прожитие. Да! — пресёк Иван робкий протест Бельского. — Замыслили! И гораздо в том деле израдном успели. Свои души запродали и чужие перекупили. Воевод наших в тех городах за себя запустили[192] и израдою поверстали. Вот с чем намерились вы явиться к Жигимонту! Да егда я вас за ваши вилявые хвосты ухватил да на цепь, как собак, посадил, вот тогда вместо вас и послал Володимер Хлызнева — города те, где вы измену пустили, Жигимонту объявить. И не по мнозе учинилась мне весть, что пошли к Стародубу воинские люди литовские, а пошли по ссылке с воеводою стародубским. В Стародубе, с Божьим допоможением, вывели мы измену. А иные какие города ещё замышливали вы передать Жигимонту?
— Нет, такового мы не замышливали. Развяжи сей грех[193], государь, — порешительней, с некоторой — даже неожиданной — твёрдостью встал на свою защиту Бельский. Обвинение, выдвинутое Иваном, не оставляло ему иного выбора: он должен был либо сознаться во всём до конца, если и вправду задумывал такое, либо защищаться, но защищаться уже не мольбами и уверениями в невиновности, с заламыванием рук и ползаньем на коленях. — Воротынский... Княж Михайло Воротынский, знаю... Намерялся податься к королю со своими вотчинами... С теми, что на рубеже литовском...
— Про Воротынского ведомо. Ты про себя речи.
— А чтоб города сдавать... Нет, такового мы не замышливали. Не замышливали, государь! — ещё твёрже повторил Бельский. — И князь на таковое нас не подбивал, и король князю про таковое не писывал, чтоб ему города твои порубежные передать. А писывал король, чтоб твою войну всякими обычаями от лифляндской земли отворачивать. Да как нам было её отворачивать, коли сами ходили туда воеводами?
— Отворачивали, не юли! — Иван сказал это так, словно и сам стыдился сознаться в этом. — Коли Силивестришка-поп препустил в нашу ближнюю думу Димитрия Курлятева, так и повелись ваши злобесные претыкания. Каковых токмо вражб и кознований не измышливали! А поп с Алёшкой с Адашевым во всём вам были потаковники. Не поддайся тогда я на ваши советы лукавые, земля немецкая уж давно бы за нами была.
— Ох, истинно, государь, — вздохнул Левкий со злорадным облегчением, словно вдруг выместился за что-то такое, самое-самое, от чего давно крючило ему душу.
— Горькая истина! — понял и принял Иван скрытый упрёк Левкия, упрёк дерзкий, ядовитый. За подобные штучки в иное время святому отцу не миновать бы изрядной взбучки, но сейчас Иван простил своему непочтительному наперснику и принял его язвительный упрёк, потому что он тоже работал на него. — Забыл я добрый завет апостольский: кому отдаёшь себя в рабство для послушания, того ты и раб. Но как, как мне было не внять тем советам?! Как сердце противу их ополчить, коли верил я им?! Верил, в простоте своей убогой... И любил! Вот напасть, любил, чая, что и духом, и помыслами, и устремлениями едины со мной. А более всего ему верил — князю! Ему, как немногим, думы свои поверял и душу свою, в разладе с самим собой держа, с его душою уравнивал... Кто более был пестован моим излюблением? Яко же один из вернейших, он был в чести, в богатестве, во славе! Нелепо было даже завидовать славе той, как нелепо завидовать солнцу. И зла и гонений напрасных он от меня не приял, и бед и напастей на него не воздвиг я, а кое наказание малое бывало, и то за его преступление, понеже согласился он с нашими изменниками. Согласился... — Горькая усмешка не сокрыла горькой слёзы на лице Ивана. — О святая убогость блаженных духом! О горький удел доверчивых! Како же ему было не согласиться, коли он сам, сам — первейший изменник, начальник всем вражбам и противлениям! Ох мне, скверному! Горе мне, окаянному! Не возьму себе в разум: чем, чем ещё худо ему в отечестве своём?