— В сердце у князя великая рана, и боль, и обида, и не нам с князь Иваном приглушить в нём ту боль, не нам уменьшить его обиду, — возразил Челяднин. — Прости меня, государь, но я сие на себе изведал. Покуда ты сам не призвал меня своим присным словом, никто не смог бы меня уговорить.
— А я не уговаривать его посылаю вас. Я посылаю вас передать ему моё повеление, — резко возвысил голос Иван. — Мои слова — наказ! — добавил он ещё резче и вдруг, словно напугавшись чего-то в самом себе, потупился и смолк, явно пережидая эту короткую вспышку гнева и злости, которые сейчас почему-то изо всех сил старался придушить в себе, не выказать, не выдать, будто они могли стать помехой чему-то.
— Мы-то, государь, твой наказ исполним. Исполнит ли его князь Александр? — заметил невозмутимо Мстиславский. Но эта невозмутимость была похлеще откровенной издёвки.
Иван, однако, как будто не учуял этого, сказал — опять спокойно и ровно:
— Запамятовал князь простую истину: служа мне, он служит отечеству... Допрежь всего! Я и зову его послужить отечеству, а не чоботы с себя стаскивать. Отечество-то уж ни в чём не повинно пред ним. Да и не время нам нынче считаться обидами, — совсем уже примирительно прибавил он. — Доручим их паче Господу. Он нас разочтёт в судный час по справедливости, а нам надлежит иным вооружить свои сердца... Русь стоит у великих врат. Там, за теми вратами, — слава её и могущество. Добыть их — нетто же есть деяния достойней? Нетто же можно таковое презреть и попрать в угоду своей разбесившейся гордыни?
— В человеке, государь, самое великое безумство — сё безумство его гордыни, — сказал Челяднин так, словно предостерегал Ивана от чего-то. — Она может попрать и презреть всё — веру, отечество, собственную жизнь.
— То не гордыня, что может презреть святыни. То чистое безумство уже... Либо вражда. Истинная гордость мудра, боярин, и благочестива, и степенна. Она не затевает никчёмных свар, дабы явить себя, и злопыханий мерзостных не плодит, и скверны не источает ядовитой. Она являет себя велелепостью своего достоинства, чуждая бренной суетности, и, стоя даже на низких местах, воздвизается надо всеми. Будь у князя Александра, у Бельского, у Воротынского, у всех вас таковая гордость, я бы воздал ей должное и приял в сердце своё, ибо ведал бы, что она не заманит вас на лихие стези, не уведёт в стан недругов, не выдаст души ваши великому греху измены... Но что я зрю ныне? О князь Александре не буду уж говорить, всё о нём сказано. Об иных скажу... О тех, кто у нас в великой чести от пелёнок — о Воротынском да о Бельском. Что Воротынскому злопыхать на нас? Что злокозненность творить? Какие неправды воздвигли мы на него? В чём умалили, в чём разверстали? Не отдали выморочного жеребья? Так нетто же не своим распорядились, тем, что искони нам принадлежит? Нешто не мы, а Воротынские государят на земле Русской? И ежели в том вся причина его злобства, то в том и всё достоинство его, и цена его верности — нам и отечеству...
Висковатый слушал Ивана, и в нём всё сильней и сильней разрасталась досада на него. Он знал, что Иван никогда ничего не затевает спуста, и уже догадывался, что и этот разговор, эта искусная словесная игра тоже затеяна им с каким-то расчётом. С каким — этого Висковатый пока что не мог понять, зато прекрасно понимал другое: Иван опять снисходит до обмана, опять лукавит, опять не может найти в себе силы и смелости встать перед своими противниками и недругами с открытым забралом, как правый перед неправыми. Его прямота и искренность разве были бы менее сильным оружием, чем лукавство и лицемерие, которое отвергли даже его враги, открыто выступив против него?! Почему же, почему он отвергает это оружие — оружие сильных и правых и хватается за оружие слабых и подлых? Это тоже был один из больных вопросов Висковатого, ответ на который ему ещё предстояло найти, но каков бы ни был этот ответ, принять и оправдать это в Иване он не мог.
— ...А о Бельском и вовсе рассудить не могу, — с горечью сказал Иван. — С чего в беспрестанных умыслах на нас? То к недругу нашему, королю польскому, намерится... Неужто же мнит, что и у Жигимонта будет в таком же приближении, в чести и многоимстве, как у нас? Надо всеми вознесён! Первый ко всем! Какая же обида горчайшая может быть в нём?! От чего?! Тебя спрашиваю, Челядня! Ты обелять их взялся, вот и скажи...