Изображение М. Кантора неким первопроходцем, открывателем истин и новостей о войне очень похоже на то, что незабываемый критик Б. Сарнов писал об Илье Эренбурге. Вот началась война, все растерялись, в панике, советская идеология рухнула – и только один Илья Григорьевич бросился в бой против фашизма. Никого рядом не было ни видно, ни слышно – ни Шолохова, ни Алексея Толстого, ни Симонова, ни Ольги Берггольц... И ведь так характерно! Совершенно как поляки: мы их освободили, спасли, приумножили их земли, и они же готовы требовать с нас контрибуцию. И сарновых русский народ уберег от Освенцима, и один из них нас же требует к ответу.
Кантор справедливо пишет: «Есть простительные грехи, есть непростительные... Существует иерархия зла... очень много уровней зла». Конечно, так и есть. Но тогда почему же, считая все «сталинские репрессии» несправедливым злодеянием, он требует к ответу весь советский народ? Разве на одном «уровне зла» находятся рядовой гражданин страны и, допустим, названные Солженицыным в «Архипелаге» - тут и портреты - руководители карательных органов и лагерей – Г. Ягода, А. Сольц, М. Берман, Н. Френкель, С. Фирин, Л. Коган, Я. Раппопорт, Бродский и другие.
Таракан во щах и шоколадка за щекой
И справедливо ли ограничиться только советским народом? А дореволюционная пора – разве тогда все было замечательно и никаких злодеяний? Тут богатую пищу для размышлений даёт сопоставление тюремных судеб двух писателей – Достоевского и того же Солженицына.
Первый был арестован 23 апреля 1849 года, когда ему шёл 28 год, за участие в тайном революционном кружке Петрашевского. Второй – 9 февраля 1945 года, года ему шёл 27-й год за контрреволюционную антисоветскую пропаганду. Первый был уже известным писателем, он знал, что арестован по доносу своего знакомца Антонелли и, естественно, досадовал, что доверился предателю. Второй – безвестный офицер Действующей армии, ему не на кого было досадовать: он посадил себя сам, рассылая знакомым письма, в которых порочил Верховное командование и Советскую власть, а письма, как ему было известно по штампу на них, просматривались военной цензурой. Он признавал, что посадили его правильно.
И что дальше? Можно заметить, хотя это имеет только личный характер, что во время следствия и суда Достоевский держался мужественно, стойко, даже дерзко и никого не выдал. Солженицын юлил, хитрил, вилял и заложил всех кого мог, включая собственную жену. Далее Достоевский пережил на Семеновском плацу страшную инсценировку смертной казни и после этой психической экзекуции сразу угодил в одиночную камеру Алексеевского равелина Петропавловской крепости, где был закован в кандалы и носил их весь срок. Солженицын, разумеется, ничего подобного не испытал и не мог испытать. В Советское время немыслимы были ни такие экзекуции, ни кандалы, как и клетки, в коих с благословении Чайки ныне держат подсудимых во время суда.
Достоевскому исчисление срока наказания началось только со дня прибытия в Омский острог, а предшествующие одиннадцать месяцев в каменном мешке равелина, следствия, суда и зимнего кандального пути за Урал – коту под хвост. Солженицыну же срок наказания в «сталинском лагере» исчислялся по советскому закону даже не со дня вынесения приговора, а со дня ареста в Восточной Пруссии.
Весьма не пустячное дело, что Солженицын большую часть срока имел свидания с женой. Она в своей книге о нём вспоминает о семи свиданиях, но, судя по всему, их было раза в два больше.
У Достоевского не было жены, но хотя бы первый год его мог навещать любимый брат, однако и мысли об этом ему не могло придти в голову.
Первейший вопрос в неволе, конечно, питание. Достоевский писал: «Пища показалась мне довольно достаточною. Арестанты уверяли, что такой нет в арестантских ротах европейской России... Впрочем, они говорили только про хлеб. Щи же были очень неказисты, они слегка заправлялись крупой и были жидкие, тощие. Меня ужасало в них огромное количество тараканов. Арестанты же не обращали на это никакого внимания». В каком состоянии человек может не обращать внимание на тараканов во щах?