Максим женился на Ефросинье потому, что надо было жениться, хотя и старше была его по годам: не век же с отцом-матерью жить, хотелось и свой дом иметь, семью, детишек. Дом он построил, а детей не было. Восемь лет прожил с Фросей, пока понял: не может Ефросинья рожать, потому и взял из тавдинского детдома сиротку Раечку. Девочку Максим любил, одета она всегда была как куколка, и всё же иногда возникало у него сильное желание побаюкать на руках собственного ребенка, свою кровиночку, продолжателя его, Максима, рода. Однажды проклюнулась мысль, что у них с учительницей могли бы быть красивые дети, главное — она не пустая, как Ефросинья. Но вредную мысль Максим задавил: он — мужик простой, едва читать умеет, а она — грамотная, учительница.
И вот сейчас, что бы ни делал Максим, постоянно, словно рядом стоял, видел Павлу в объятиях другого мужчины. Павлу, мысль, обладать которой, была для него просто кощунством. Она была для него как прекрасный сон, как мечта, он боялся неосторожно коснуться ее и тем обидеть, она была для него как прекрасная фея из сказки, а теперь по её телу гуляют чужие руки. Тяжелая удушливая волна яростной ревности накрыла его. И эта ярость росла ещё оттого, что изменить Максим ничего в том, что случилось, не мог: всё шло помимо его воли. И он запсиховал.
Обругав Ефросинью из-за пустяка, Максим засобирался на заячью охоту, хотя в том не было никакой необходимости, да и не сезон. Однако не заячьи шкурки ему были нужны — в большом сундуке, окованном полосным железом, под двумя замками у Ефросиньи спрятаны и волчьи шкуры, и заячьи, и даже рысья есть. На полу возле их кровати — медвежья шкура. Все шкуры отлично выделаны, в этом деле дед Артемий — знатный мастер. Вместе со шкурами лежали тюки с сатиновой и ситцевой мануфактурой — награда за войну с волками. Это была очень знатная награда, потому что в магазинах ткань можно было купить лишь по спецталонам. Словом, шей — не хочу, хоть исподнее, хоть шубы, унты да шапки. Иногда Максим представлял себе Павлу, разодетую в меха, в новом костюме, и на сердце у него теплело.
Но Ефросинья, баба не столько неряшливая, сколько жадная, всё прятала да копила, одежду снашивала до последней нитки, когда и заплату ставить некуда. Может, это было оттого, что вышла она за Максима из бедного, захудалого рода. Зажив своей семьей — Максим был мастер на все руки: плотник, шорник, охотник, мог и бочки клепать — ошалела от достатка, привалившего к ней. И эта жадность — сам-то мог и последнюю рубаху отдать, и кусок хлеба, если кому-то нужнее — ярила Максима до темноты в глазах, особенно когда были гости: его широкая натура требовала — что есть в печи, то на стол мечи, а жена ставила перед гостями самое что ни есть плохое угощение. Максим молча вставал, звал Ефросинью в сенцы и так же молча давал ей зуботычину. И тогда на столе появлялось все — Ефросинья была умелица приготовить и соленья, и стушить-сварить — уж тут Павле далеко до нее. Конечно, ставила и четверть самогонки либо бражки: у Максима еще три брата, лбы здоровые, пили много, ещё больше ели, так что потом Ефросинья с облегченьем до следующего раза убирала недопитую самогонку. И так было всякий раз: пока не получит затрещину, не расщедрится Максимова женушка, хоть и знает, что её обязательно поучат, чтобы не жадничала.
Притерпелся Максим к Ефросинье и, может быть, всю жизнь прожил бы так, пока, словно рассветное солнце, не вспыхнула его любовь к Павле. Не красавица она была, но притягивала к себе будто канатом. И вот эта обожаемая им женщина, почти девочка, в постели с другим!!!
Чтобы успокоить свою душу, Максим ушел на Карасёвы озёра к деду Артемию, который жил в построенном им самим бревенчатом балагане, ловил рыбу, собирал ягоды и грибы, шишковал в кедраче, сушил всякие травы, потому что считался в округе самым знающим лекарем и людей, и домашней скотины. Он приходил в деревни по первому зову всегда легко одетый с открытой грудью, заросшей седой густой шерстью, без шапки и почти всегда босиком — он обувал лапти с первым снегом и носил только до первых весенних проталин. Его спрашивали, не боится ли он змей, раз ходит по лесу босиком, а дед усмехался в бороду и отвечал: