Нагой спокойно волокитил дело «о шатости детей боярских, бегавших ко двору Никиты Романовича». Надеялся, что мартовские иды зальют память государя синим сумраком и капелью. Она стучала за оттаявшим окном, словно неумолимая клепсидра[43] отмеряла последние недели тишины. Вместо дурацкого расследования Афанасий Фёдорович подолгу беседовал с Нащокиным, назначенным посланником в Литву. Григорий Афанасьевич Нащокин тянулся к западным наукам и обычаям, в чём подражал Борису Годунову. Учил латынь, готовясь к доверительным беседам с королём. Одолевая Светония и Цезаря, свободно рассуждал о русских и римских нравах, с простодушной наглостью неофита обнаруживал аналогии и делал предсказания о грядущих бедствиях излишне разросшейся страны.
Наказ ему давался заведомо неисполнимый: склонить короля к переговорам с поверженным противником, не выступая в новый поход, а дожидаясь большого посольства в Вильно. И о самом посольстве велено говорить лишь в безнадёжном случае. Прямые слова царя: как-де увидишь, что Обатуру не унять, останься с ним с очи на очи и проси — пусть окажет ту же честь царю, что прежние короли оказывали. А коли король не пожелает ждать посольства? «Старайся не выше головы», — советовал Нагой. Он опасался как раз того, на что рассчитывал Иван Васильевич, выбирая Григория: прыткого стремления выслужиться, свершить невозможное. Такие, выгребая против течения, нахлебаются горького — у всех изжога.
На короля сильнее уговоров давит настроение шляхты. Тут намечалась одна сомнительная зацепка, о коей Нащокин пока не знал. Будто бы некий Гришка Осцик, известный московской тайной службе со времени бескоролевья, готов возглавить заговор против Батория, вплоть до его убийства. Сведения шли из Трок, что настораживало Нагого.
Гибель монарха не приведёт к изменению налаженной политики, не остановит разогнавшуюся с горы телегу. Люди, направившие её, найдут, кого посадить на передок. Войско может возглавить Ян Замойский. Речь Посполитая собралась с силами и деньгами, паны почувствовали мстительный вкус удачи и не отступятся, покуда не отодвинут границы восточнее Великих Лук. И шведы не скоро угомонятся под Нарвой и Капорьем, господствуя на море.
Можно подкинуть сведения об Осцике на литовское подворье, выдав его, как сделал Колычев с Крыштофом Граевским. Приказ Нагого извлечёт малую пользу. Докажет королю чистоту помыслов. Но Осцик явно не одинок. Пусть не удастся заговор; чем больше он запутает людей, тем уступчивей будет король, опасаясь за тылы.
Нельзя ставить под угрозу мирную миссию Нащокина. Боже оборони впутывать в заговор посольских. На связь с Михайлой Монастырёвым, Смитом, Осциком надо послать человека стороннего, отпетого, чтобы легко отречься от него. Сколь ни перебирал Нагой своих служебников, никто не подходил больше Неупокоя, сдуру ввязавшегося в шествие и, что ещё дурее, попавшего в тюрьму.
Как назло, государь не забывал об иноке, по слухам бежавшем впереди детей боярских. Афанасий Фёдорович сам взялся за сыск, грубо нарушая порядок допросов. Каждому из детей боярских давал понять, что хочет от него услышать. Допросные списки испестрили выражения: куды приятели, туды и я; в хмельном помрачении; не ведали, куды бежали, а думали — в Ряды... «В рожей» Неупокоя не признал никто. Тот повёл себя в пыточном подвале догадливо, не порывался к Афанасию Фёдоровичу, школа есть школа. Любуясь, как равнодушно скользят его глаза в засцанный угол под дыбой, а при вопросе о монастыре пришибленно даёт тенорок (не ведаю-де, жива ли ещё малая обитель наша), Нагой похваливал себя за удачный выбор. Услав писца за квасом, пообещал:
— Вызволю, коли готов служить, бунташная душа.
Полтора месяца тюремной жизни наново вывернули перед Неупокоем грязнейшую изнанку жизни, забытую в келейной тишине. Людей гноили годами без суда, а уж по подозрению в бунте...
— Только к злодейству не принуждай.
— То ты не знаешь, что за служба. Поедешь с посланником в Литву, дело тебе знакомое.