Пришёл писец, оформил допросный лист. Афанасий Фёдорович вместо доклада подал государю пространное заключение. Тот, как и ожидалось, не захотел читать. Вывод из заключения внесли в наказы всем посланникам, едущим за границу: «Люди у государя нашего в твёрдой руке; а в которых людех и была шатость, и те люди, вины свои узнав, государю били челом и просили у государя милости, и государь им милость свою показал».
На единственный вопрос о мятежном монахе Нагой ответил:
— Хмельное мечтание и лжа!
Иван Васильевич одобрил его постановление: детям боярским зачесть отсидку в тюрьме «за дурость» и выслать в приграничные полки. Неупокой поселился в доме Нагого, в укромной боковуше. Афанасий Фёдорович свёл его с Григорием Нащокиным. Да для начала едва не поссорил.
Ну, правда, было выпито. После тюрьмы вино подействовало на Неупокоя дурнее, чем ожидал Нагой. Он думал — побеседуют о вере, оба книжники. Они сцепились над гробом Иосифа Волоцкого, аки псы на скудельнице в голодный год.
Задрался Неупокой, Григорий только огрызался, подвывая. Но по приверженности рода Нащокиных к Волоцкому Иосифу монастырю и новому своему положению государственного человека защищал примат государства, его господство над церковью. Кроме того, он сомневался, что русским с неизжитыми полуязыческими обычаями доступны «умные молитвы» заволжских старцев.
— Вспомни святого Ефросина: «Аще всю нощь етоиши в келии своей на молитве, не сравняется единому «Господи помилуй» общему!»
— Привыкли стадом! — выплеснулся Неупокой. — И на убой, и в храм. Вывели из России самовластного человека, стадом-де легче управлять!
Нащокин сомкнул уста с каплями медовухи на остро подстриженных усах — венгерское поветрие. Не ожидал крамолы в доме Нагого. Тот вмешался:
— Ты ему верь через раз! Он на тебе крепость люторских доводов испытует, ведь вам в Литве придётся и о вере толковать, не осрамиться.
— Нам... с ним?
Меньше всего Нащокину хотелось иметь в товарищах дёрганного инока, слабого на винцо. Его в пограничные грады нельзя пускать. Вечно Нагой, как прежде Умной-Колычев, подсовывает в посольства шпегов.
— Вам! — рубанул Нагой, впервые с суровой неуступчивостью глянув в румяное лицо Нащокина. — Отец Арсений станет исполнять своё, о местах не заспорите... Снедайте, дорогие гости, да икрой по постному обычаю не брезгуйте.
Неупокой послушался, примирительно бормоча:
— По пятницам и рыбы есть нельзя, а сколь в икре убиенных рыб?
— Диалехтический казус, — откликнулся укрощённый Нащокин.
Беседа потекла спокойнее. Правда, от нерождённых осётров спорщиков поволокло на государственные устои. Нащокин говорил:
— Я исихастов[44] заволжских не похаю, но иосифляне лучше знали русский норов. Он наподобие грунта, как говорят в Литве, болтливого и подлого: чтобы на нём пшеницу вырастить, надобно драть и драть железным сошником!
— Да не дают русскому мужику грунта, а после попрекают ленью!
— А где и дают, разве не ждёт полдеревни Юрьева дня? Многие ли трудятся в полную силу? Кто у нас в полную силу трудится?
— Никто, — уцепился Нащокин за слабый росток согласия и стал развивать любимую, давно взлелеянную мысль о неподвижном устроении государства. — Поскольку целью его является порядок, сословия должны рассматриваться как составные части, скажем, телеги: колесо не может работать за оглоблю, ось — за втулку. У нас же много неурядиц оттого, что ни одно сословие, за исключением бояр и высших церковных иерархов, не мирится со своим положением, норовит выйти вон. Посадские мечтают о воинском чине, соблазняясь примером «именитых людей» Строгановых[45], крестьяне утекают за нищей волей на Дон и Волгу, дети боярские тоскуют об опричнине, завидуя боярам. Сам государь... — Нащокин глянул на хозяина, тот поощрительно улыбнулся — в моём-де доме без доносчиков. — Государь восклицает — исполу я уже чернец! Для пресечения сих завистливых страданий надо внушить всему народу понятие о неподвижности сословий. Распространить указ о заповедных летах на десятилетия, чтобы крестьяне землю свою ценили и обихаживали, как латыши да эсты, на бедных моргах