Под утро отступили и дрожь, и головная боль. Чувствования Неупокоя обострились в каком-то вздрюченном подъёме. Будто судьба и собственная дурь, бросив его на гноище, откликнулись на неосознанные мечтания, и он только теперь постигает их. Бездомовному нечего терять. Возьмёт котомку и пропадёт в российских бело-голубых пространствах. Придёт во Псков, переберётся в Завеличье и станет в нищем образе у ворот Ивановского монастыря. Сколько раз мимо пройдёт Ксюша, столько счастливых мгновений подарит ему Господь. Прегордые же свои порывы забудет. Сам Бог, кинув в узилище, указал ему пределы его.
Утром отпустят, сколько-то денег вернут, опохмелится...
Звякнул засов, приоткрылось окошко в двери. Страж-бугаёк освободился от тулупа, пошёл вдоль нар, сдирая с голов рогожи. Первыми стали будить детей боярских, определяя их по бритым головам. Выводил с большими промежутками — видно, дознание шло всерьёз. Вдруг стража позвали к двери, вернулся озабоченный, нашарил глазами Неупокоя:
— Ты, што ли, из духовных?
— Я горло сорвал...
— Ступай.
Арсений, кивнув Перхурову, вышел из холодной. К ней примыкала палата с только что затопленной печкой. На окончинах лежали натеки льда. Неупокой подался к печке, стрелявшей сосновыми дровишками, но страж уже знакомым наложением руки направил его к столу с двумя высокими свечами. За ним сидел внимательный, доброжелательный приказный, а слева примостился писец — горбатый и зловредный с виду.
— Твоя? — кивнул приказный на ряску, сложенную на лавке.
— Вестимо.
— Сколь денег было?
— Четыре московски да две пол-полденьги.
— Сочти.
Копейки лежали на столе. Добросовестность приказных Земской избы, известных лихоимцев, настораживала. У стены сидели двое детей боярских, недавно выпущенных из холодной. Приказный спросил:
— Признаете?
— Впервой видим, государь.
— Боброк, веди других.
Сторож, словно в насмешку носивший имя героя Куликовской битвы[42], вразвалочку отправился в холодную. Видимо, поступил донос, что к дому Юрьева детей боярских вёл монах. Сговор духовных и воинских людей был навязчивым кошмаром Ивана Васильевича. Монаха велено сыскать. Боброк ввёл Перхурова и доложил:
— Эти... толковали межи собой. Верно, знакомцы.
Писец задёргался, ткнул пёрышком в чернильницу.
— Совместно в кружале пили, — покаялся Перхуров.
— Вчерась? — поддел писец.
— Третьего дни, — сообразил Перхуров.
Приказный, скрывая досаду, спросил лениво:
— Ко двору Никиты Романовича без него бегал?
— Как хмельному бегать? До постоялого не добрался. Слаб.
— Именно старый человек, не стыд тебе? Шестой десяток минул?
— Пятьдесят и четыре лета, — вздохнул Перхуров. — К боярину на поклон приехал, к Борису Фёдоровичу Годунову. Грех...
— Калиту срезали? — спросил приказный помягче. — Хмель не таких богатырей ломает. Вон однорядка твоя, завалялось в ней пол-полденьги. Выйдешь — поешь горячего. Покуда посиди, вдруг кто тебя признает.
Неупокой переступил озябшими ногами. Приказный спохватился:
— Тебе, чернец, негоже так стоять-то, обуйся, сядь. Тебе тут долго... Боброк!
Страж вместо холодной подошёл к печке, откинул заслонку, помешал угли, окуная в жар лицо. Приказный был со стороны, Боброк чувствовал себя если не хозяином здесь, то любимым хозяйским холопом. Писец что-то забормотал начальнику, скособочившись. Неупокой шепнул Перхурову:
— Выпустят, ступай на двор к Афанасию Нагому. К нему моим именем впустят. Арсений-де Неупокой челом бьёт. Про свою и мою беду расскажешь, он поможет.
Перхуров в сомнении ёжился. Плешился, сивая голова клонилась ниже плеч. Писец заткнулся, стал прислушиваться. Арсений понимал, что легко не отделается. Ссылаться на игумена нельзя, царское отношение к Псково-Печерскому монастырю известно со времени Корнилия. Не сказаться ли расстригой?
Выползли ещё двое в меховых душегреях, но босиком. Завязки у портов болтаются, глаза перепойной кровью налиты, члены дрожат. Неупокой одолел желание опустить куколь на самый нос. Эти бежали рядом. Приказный скучливо повёл допрос — кто, из каких краёв, как в непотребном виде оказались неподалёку от дома Никиты Романовича. Вдруг: