– Сердечно благодарю, мой бдительный друг, – ответил преподобный мистер Диммсдэйл с печальной улыбкой. – Благодарю и могу лишь прославлять ваши добрые дела в моих молитвах.
– Молитвы доброго человека дороже золота! – Роджер Чиллингворc развернулся, чтобы уйти. – Да, ведь это ходовая монета в Новом Иерусалиме, с клеймом самого Царя Небесного на ней!
Оставшись в одиночестве, священник позвал слугу и попросил обед, который проглотил с невероятным аппетитом. Затем, швырнув уже написанные листы Проповеди в камин, он начал заново и писал их в таком порыве эмоций и мыслей, что поражался собственному вдохновению. Он мог лишь удивляться, что Небо ниспослало столь великую и торжественную музыку своих пророков звучать посредством настолько грязной органной трубы, как он. И все же, оставив эту загадку решаться без него, или же продолжать быть нерешенной, священник продолжал свой труд в искренней спешке и восторге.
Ночь пролетела, словно Пегас, которого он оседлал, утро пришло и заглянуло, краснея, сквозь занавески, золотой луч последнего рассвета проник в кабинет и ослепил глаза священника. Он все сидел, с пером в руках и с огромным, неизмеримым следом исписанных страниц за спиной!
21
Выходной день в новой Англии
Утром того дня, когда новый губернатор получал свою должность из рук людей, Эстер Принн и маленькая Перл вышли на рыночную площадь. Та уже была заполнена ремесленниками и прочим простонародьем из числа горожан, среди которых, однако, мелькали грубые фигуры, чья одежда из оленьих шкур говорила об их принадлежности к каким-то лесным поселениям, разбросанным вокруг маленькой столицы колонии.
В этот всеобщий выходной, как и во все иные дни минувших семи лет, Эстер была одета в платье из грубой серой ткани. Не только его цвет, но и что-то неуловимое в крое создавало эффект, благодаря которому она практически исчезала из виду, не привлекая внимания, однако алая буква возвращала ее из неразличимых сумерек, представляя ее в собственном свете морального унижения. Ее лицо, так давно знакомое горожанам, выражало мраморное спокойствие, к которому все так привыкли. Оно было как маска или, скорее, застывшее спокойствие черт мертвой женщины, подчеркивающее этим ужасным подобием тот факт, что Эстер была мертва для любого проявления людской симпатии, отстранена от мира, в котором до сих пор обитала.
Возможно, только в этот день на лице ее появилось выражение, раньше не виданное, но недостаточно яркое, чтобы его различить; разве что сверходаренный зритель вначале прочитал ее сердце, а затем уже искал соответствующие изменения в чертах ее лица. Подобный проницательный зритель мог бы узнать, что, несколько ужасных лет выдерживая взгляды общества как необходимость, наказание, требование суровой религии, теперь, в последний раз, она встречала их свободно и по своей воле, чтобы превратить причину долгой мучительной боли в некий триумф. «Взгляните же в последний раз на алую букву и ее носительницу! – могла бы сказать людям их жертва и бесплатная служанка, каковой они ее считали. – Еще немного, и вам до нее не добраться! Еще несколько часов – и глубокий таинственный океан поглотит и спрячет символ, которому вы велели гореть на ее груди!» Но мы не погрешили бы против людской природы, отметив в Эстер противоречивое и глубоко сокрытое чувство сожаления, испытанное ею в тот самый миг, когда она была так близко к избавлению от боли. Возможно, то было непреодолимое желание испить последний, долгий, удушающий глоток из чаши с полынью и алоэ, вкусом, которым были отравлены почти все годы ее женственности. Вино жизни, с нынешнего момента представленное ее губам, должно было быть богатым, вкусным, волнующим и подаваться в золотой чаше, иначе она так и осталась бы истощенной и утомленной неизбежным послевкусием долгой горечи, а новое сильное питье сделало бы его еще горше.
Перл была окутана воздушной игривостью. Невозможно было догадаться, что это яркое солнечное видение обязано своим существованием столь мрачной серой тени; или что та фантазия, которая сумела создать сочетание великолепия и тонкости в изумительном детском платье, достигла цели куда более сложной в совершенной непримечательности одеяния Эстер. Платье, столь подходившее маленькой Перл, казалось ее продолжением, неизбежным развитием и внешней демонстрацией ее личности, неотъемлемой, как многоцветные крылья для бабочки или глубокий оттенок лепестков для цветка. Как в случае с ними, так и с ребенком, платье составляло единое целое с ее природой. В этот знаменательный день ее поведение отличалось особой живостью и непоседливостью, более всего напоминая мерцание бриллианта, рассыпающего искры в ответ на пульс в груди, которая им украшена. Дети всегда ощущают волнение тех, кто привязан к ним, особенно когда это касается проблем или грядущих перемен в делах домашних; а потому Перл, которая была драгоценностью на взволнованной материнской груди, выдавала своими эмоциями те чувства, которых никто не мог различить на мраморном безразличии маски Эстер.