Когда незнакомец вошел в крошечную лавку, где тень второго этажа, густая крона вяза и закрывавшие окно витрины товары создавали серый полумрак, его улыбка сделалась столь ослепительной, словно пыталась рассеять всю мрачность этого места (не считая уныния, присущего Хепизбе и ее жильцам) одним лишь своим сиянием. Увидев юную цветущую девушку на месте сухопарой старой девы, он не сдержал удивления. Сначала он нахмурился; затем заулыбался еще доброжелательнее прежнего.
– Ах, вижу, вижу! – произнес он звучным низким голосом, который показался бы грубым, если бы принадлежал не столь воспитанному мужчине, однако последствия усердных тренировок сделали его довольно приятным – Я и не знал, что мисс Хепизбе Пинчеон оказывают такое любезное содействие. Полагаю, вы ее помощница?
– Определенно, – ответила Фиби и добавила с присущей леди легкой надменностью (ведь, несмотря на свое воспитание, джентльмен определенно принял ее за молодую прислугу, работающую за жалование): – Я кузина мисс Хепизбы и гощу у нее.
– Ее кузина? Из деревни? Тогда прошу простить меня, – сказал джентльмен, кланяясь и улыбаясь Фиби так, как ей еще никто никогда не кланялся и не улыбался. – В этом случае нам стоит познакомиться поближе; ведь, если я не ошибаюсь, вы приходитесь мне кровной родственницей! Дайте вспомнить… Мэри? Долли? Фиби? Да, точно, Фиби! Возможно ли, что вы – Фиби Пинчеон, единственная дочь моего дорогого кузена и одноклассника Артура? Ах, теперь я узнаю черты вашего отца в линии рта! Да, да! Нам следует лучше узнать друг друга! Я ваш родственник, моя милая. Вы, несомненно, слышали о судье Пинчеоне?
Пока Фиби приседала в ответном реверансе, судья подался вперед с оправданным и даже похвальным намерением – учитывая кровное родство и разницу в возрасте – наградить юную родственницу семейным поцелуем, выразив естественную симпатию. К несчастью (без умысла или же с инстинктивным умыслом, который остается порой незамеченным разумом), в критический момент Фиби отпрянула, так что ее высокоуважаемый родственник, перегнувшийся через прилавок и вытянувший губы, оказался в довольно абсурдном и затруднительном положении человека, пытающегося поцеловать воздух. Он являл собой современное подобие Иксиона, обнимающего облако[36], и это было тем более забавно, учитывая, что судья неизменно гордился умением избегать легкомысленных ситуаций и никогда не путать иллюзию с реальностью. Правда же заключалась в том – и это единственное оправдание Фиби, – что, хоть сияющее добронравие судьи Пинчеона и было в чем-то приятно женскому взгляду, если смотреть с другой стороны улицы или даже с противоположного конца небольшой комнаты, но становилось слишком интенсивным, когда его упитанная красная физиономия (вдобавок плохо выбритая, так как придать ей гладкость было не по силам ни одной бритве) стремилась к фактическому контакту с объектом его внимания. Так или иначе, в проявлениях такого рода было слишком много от самого судьи как мужчины. Фиби опустила глаза и, не понимая почему, почувствовала, что заливается румянцем под его настойчивым взглядом. Пусть ее целовали и раньше по меньшей мере полдюжины разных кузенов, как младше так и старше этого елейно-благожелательного судьи с черными бровями и неприятной неопрятной бородкой, но с ними она не чувствовала ни малейшей неловкости! Почему же с ним так не получилось?
Подняв глаза, Фиби была испугана переменой, произошедшей на лице судьи Пинчеона. Она была столь же поразительной и явной, как разница между пейзажем, согреваемым лучами солнца, и им же в преддверии бури. Однако выражение его было лишено эмоционального накала последней, став холодным, жестким и безжалостным, словно нависшая грозовая туча.
«Боже мой! Что же теперь делать? – подумала деревенская девушка. – У него такой вид, словно душа его тверже камня и безжалостнее восточного ветра! Я не хотела его обидеть! Ведь он и вправду мой кузен, и следовало позволить ему поцеловать себя!»
Затем Фиби внезапно и с удивлением осознала, что этот самый судья Пинчеон и был оригиналом изображения, которое дагерротипист показал ей вчера в саду. И это жесткое, безжалостное выражение, появившееся на его лице, было копией того, навеки запечатленного солнцем. Значило ли это, что оно являлось не результатом минутного настроения, а искусно скрываемым подлинным нравом? И более того, было наследственным и перешло как фамильная ценность от того бородатого предка, чье выражение и внешность в исключительной степени предсказали черты современного судьи?