Не выражаясь более грубо и резко, скажем, что по природе своей Клиффорд был сибаритом[35]. И эта природа проявлялась даже там, в темной старой зале; глаза его стремились к дрожащей игре солнечных лучей, пробиравшихся сквозь листву. Похоже, он с удовольствием отметил вазу с цветами, запах которых вдыхал с жадностью. Ту же природу выдавала его непроизвольная улыбка, которой он наградил Фиби, – чья девичья фигурка была прекраснее солнечного света и цветов. Не менее очевидна была его любовь и стремление к прекрасному в том, с какой инстинктивной осторожностью он избегал смотреть на хозяйку, как поспешно отводил от нее взгляд и рассматривал что угодно, только не ее. То было несчастье Хепизбы – но не вина Клиффорда. Как мог он – при желтизне ее кожи, морщинах, унылой мине и странным подобии тюрбана на голове, ее ужасно нахмуренных бровях, – как мог он желать посмотреть на нее? Но неужели же он не в долгу перед ней за то обожание, которым она бессловесно его окружала? Нет, он ничего ей не должен. Натуры вроде Клиффорда не могут обладать подобными глубинами сердца. Дело в том – скажем это без цензуры, чтобы не приуменьшить значимости заявления о неотъемлемом свойстве подобных натур, – что такие люди глубоко эгоистичны по самой своей природе, и с этим ничего не поделать, возможно лишь смириться и разве что длить безнадежную и безответную к ним любовь, не надеясь ни на какие награды. Бедная Хепизба знала эту истину или, по крайней мере, чувствовала ее инстинктивно. Будучи так долго лишен созерцания прекрасного, Клиффорд теперь наслаждался более яркими объектами, нежели ее неприглядная внешность, – и она радовалась этому, радовалась не без тайного вздоха и не без намерения пролить слезы в уединении своей спальни. Ей никогда не было свойственно очарование, а если бы и было, оплакивая судьбу Клиффорда, Хепизба давно уничтожила бы его.
Гость откинулся на спинку стула. В выражении его лица мечтательная отстраненность мешалась с беспокойством и усилием. Он пытался лучше почувствовать окружающую реальность или, возможно, боялся, что все это просто сон, игра воображения, а потому стремился избавиться от внутренней борьбы, добавить красоты и продлить эту возможную иллюзию.
– Как мило! Как приятно! – бормотал он, ни к кому не обращаясь. – Надолго ли это? Как прелестен запах из открытого окна! Открытое окно! Сколь прекрасна игра солнечного света! Эти цветы, какие они ароматные! Лицо этой девушки, какое милое, какое свежее! Словно бутон в росе, на которой играют рассветные лучики! Ах! Все это, наверное, сон! Сон! Сон! Но как редко бывает он в этих каменных стенах!
Затем его лицо потемнело, будто тень пещеры или темницы затмила его, и не было больше света, который мог бы пробиться сквозь железо решеток на окне тюремной камеры, – разум покидал его, словно погружаясь в темные глубины. Фиби (будучи обладательницей живого и деятельного характера, она редко отказывалась от возможности взять на себя часть, и немалую, доброго дела) почувствовала, что пора обратиться к этому незнакомцу.
– Вот новый вид розы, который я нашла этим утром в саду, – сказала она, выбирая маленький алый бутон из стоявшего в вазе букета. – В этом году их появится только пять или шесть. А эта была самой красивой из них, нетронутая болезнью и плесенью. А как она пахнет! Ни одна роза с ней не сравнится! Подобный аромат невозможно забыть!
– Ах! Дайте взглянуть! Дайте мне подержать ее! – воскликнул гость, жадно разглядывая цветок, который, благодаря волшебному свойству ароматов, вызвал бесчисленное количество воспоминаний. – Спасибо! Это пошло мне на пользу. Я помню, как ценил эти цветы, – давно, полагаю, очень давно! – или это было вчера? От этого аромата я снова чувствую себя молодым! Молод ли я? Или это воспоминания странно обострились, или сознание мое удивительно затуманено? Но как мило с вашей стороны, юная леди! Благодарю! Благодарю!
Благоприятное впечатление, произведенное крошечной алой розой, стало для Клиффорда лучшим моментом за этим утренним столом. Он мог бы длиться и дольше, однако его взгляд спустя несколько минут остановился на портрете старого пуританина, который из своей поблекшей рамы наблюдал за происходящим, как призрак, довольно суровый и явно не расположенный к ним. Гость сделал нетерпеливый жест рукой и обратился к Хепизбе с тем, что вполне узнавалось как раздражительность избалованного члена семьи.