— Болтай, болтай. Я, ведь, так…
— И я так…
И опять постукал ногами о тумбочку. Не виселось спокойно ногам, так давно они не были молоды!
— Эх ты, богомолец!
С ласковой укоризной похлопала женщина его по плечу, потом нагнулась к корзинке, покопалась там и вынула самое спелое яблоко.
— На-ка скушай за здоровье рабы Минодоры.
Старик взял прохладное яблоко и сейчас же стал его есть. Зубы были совсем молодые, усы, как всегда, в обе стороны — не мешали. Дело шло быстро.
Она смотрела, как славно он ел, и улыбалась женской мягкой улыбкой.
Так смотрела бы долго, да уж очень скорый, очень проворный сидел перед ней старичок. Кончил. Не утерпела, нагнулась к нему, спросила:
— Да как зовут-то тебя?
— Василий.
— Васей зовут… Вишь ты какой!
Разогнулась, шевельнула губами, шеей своей повела, грудь потрогала, рукой провела по ней — горячо груди, — солнце снаружи, сердце внутри…
— Васею, говоришь… Ну, прощай! Мне идти уж пора. Собралась, корзинку взяла, хотела поднять, но он ей не дал.
— Я тебе понесу.
— Ну, неси.
Пошли они рядом. Корзина была между ними. И улыбались, краснели стыдливые, осенние яблоки в ней. На углу другого базара спросил Василий:
— А это что там?
Через площадь в утреннем золоте сияла старая выставка.
— Это господская выставка. Давно уж была. Закрытая.
— А там кто живет?
— Живут.
— Так мне туда надо.
Глеб сказал ему, где остановился.
Сразу вспомнил Василий о Глебе. Поставил корзину на землю.
— Значит, прощай?
— Прощай.
Отойдя шагов двадцать, он обернулся. Она уже шла, но обернулась тоже себе. Оба они рассмеялись и стояли так с полминуты.
— Ну, прощай, Минодора! — крикнул он ей еще раз.
— Прощай, богомолец! Держи!
И она ловко кинула ему еще яблоко. Как розовый мячик, блеснуло и покатилось оно по мягкой ласковой пыли. Старик поднял его, обтер ладонями рук и спрятал в карман.
Когда, совсем у входа на выставку, он обернулся еще раз на площадь, Минодоры уже не было.
Анна на цыпочках обошла весь дом: и Глеб, и брат еще спали.
Во сне она видела Глеба, они взялись за руки и шли куда-то по узкой цветущей долине. Белоснежные розы устилали им путь при свете луны, и в лучах ее, дрожа, крепко сплета лись невинные руки; потом она сорвала белоснежную розу, и окрасились в пальцах ее лепестки розовым отблеском восходящей зари; но коротко утро, но недолог был день — пока давала ему заалевшую розу и, склонившись, он целовал ее руку, свершился ускоренный путь их светила и, красное, спускалось оно с небосвода к потемневшей земле; и потемнели у Глеба глаза имеете с землей, когда поднял их Анне навстречу, и была темною кровью окрашена ответная Глебова роза, что он, наклонившись, сорвал для нее. «Не уходи, мой Глеб, от меня!» «Я навеки с тобой, моя Анна. Теперь я навеки с тобой». И вот обрыв узкой, цветущей долины, и, заглянув за черту горизонта, видят они расплавленный диск кровавого солнца, и оторвать не могут своих зачарованных глаз. И закрывают глаза, и дают оба легкий толчок легкому телу…
Но тотчас же открыла их Анна и увидала, что светлое утро струилось сквозь тонкие стекла, живо вскочила, распахнула окно, улыбнулась себе и всему миру в себе, быстро накинула платье и на цыпочках обошла тихонько весь дом; все еще спали.
Тогда она вышла на двор, просторный снежим утренним простором, и пошла дальше одна по всем знакомым дорожкам, по заросшим тропинкам. Собаки ушли на базар, было ей непривычно без них, но тем углубленней, тем ближе подступила к ней вся живая воздушная тварь: ветки искали коснуться се головы, травы склонялись к ногам ее, листья, кружась в прозрачной осенней стихии, слали ей тихо: «прости»…
Шла она, утром обвеянная; минувший, волнующий сон сквозил через сетку юных, бодрящих лучей, но ветви и травы, падение листьев, но ткани золотящихся дум тихой осени — ковер паутины — полупризрачный, полу воз душны и ~ все шептало тихонько:
— Прости!
Осень, разлитая всюду, Осень скорбящая, Осень — невеста всех отходящих богов — слала ей свой прощальный привет.
Так бродила она от конца до конца своего родимого царства. Слова «прости» не слыхала, посылая привет светлый и утренний:
— Здравствуй!