Так думал старик и, ускорив шаги, завернул в подозрительный темный переулок, постоял там мгновение в нерешительности, потом махнул рукой и дальше пошел уже быстро. Вскоре ночная мутная жизнь дохнула ему своим ароматом в лицо. Он остановился еще раз, отер зачем-то, точно стирая внутренние, неудобные, глупо мешающие мысли, отер грязным красным платком лицо и, сделав два шага, толкнул перед собою, брезгуя дотронуться до засаленной ручки, прямо ногой дверь в какой-то полуподвал, откуда сквозь запыленное стекло едва проникал бледный свет керосиновой лампы.
Вниз вели три-четыре ступеньки. Противно было ступать по ним. Старику омерзительна была всякая чужая грязь. Свою он носил как проклятие, как должное, ибо знал хорошо, что такое он, но вокруг, но в других все мечтал еще что-то сердечное, что-то задушевное, что-то белое встретить — теплую каплю весеннего молодого дождя в кромешную, адову жизнь, в раскаленную душу, чтобы повеяло хоть отдаленным приветом забытого, потерянного рая.
И он проникал всюду, где только мерещился ему хотя бы призрачный свет. Этот кружок пришедших к Христу людей, о котором узнал он случайно, поразил и пленил его. Он пошел туда в первый раз, почистившись и умывшись, взявши чистый платок. Он в баню сходил перед тем. И так пять недель, каждую пятницу, аккуратно ходил и молча сидел на углу стола, не открывая рта. Но все тускнел и темнел с каждым разом этот призрачный свет. Он не умывался уже, идя к Николаю Платоновичу, не менял платка и о своем хождении в баню вспоминал с раздражением. И молчал все угрюмей.
На вторую же пятницу он заметил противную близость и фамильярность Верхушина в отношениях к Надежде Сергеевне. Это было первое, что укололо его. И она, хоть держалась и далеко от него, все же не гнала этого облезающего человека, дерзнувшего и дерзающего ежеминутно произносить всуе Великое Имя. Она-то должна была знать, что именно всуе, — своим ясным холодным умом. На третью пятницу проследил старик еще одного — бледного, черного человека с воспаленными глазами — энтузиаста и алкоголика, проследил вот до этого самого переулка, до этой грязной двери. И плюнул трижды тогда перед дверью и растоптал плевок свой ногой, но на пятницы все же ходил. И каждую новую пятницу чувствовал все возраставшую, нестерпимую фальшь в чем-то глубоком, основном, сокровенном, и чем глубже была она спрятана, чем светлее и благородней было снаружи, тем более ядовитости накапливалось в сердце его. И вот сегодня Федя детским порывом своим нежданно прорвал этот гнойный нарыв, и брызнула несдерживаемая, долго таившаяся, напряженная желчь и пролилась через край. Но не утолила, не напоила горевшего сердца.
Выйдя из дома, вспомнил и о Кривцове старик. С самой той пятницы, как проследил его до порога в вертеп, не бывал тот у Николая Платоновича, и вот решил почему-то, что именно здесь найдет сегодня Кривцова.
Почему теперь не бывает он там? Может быть, тоже… Надо узнать. Надо, надо увидеть его.
Спускаясь по мерзким, осклизлым ступенькам, старик вдруг опять ощутил тот удар, который только что вынес. Жгучим, горящим бичом хлестнул он по кипевшей и извивавшейся в злобе и тоске душе его:
— «Дьявол ты!»
Да, нестерпимо, но и непреоборимо величие дьявола. Всемогущий поистине он. Вот в его сокрытых, в его утонченно-обманных владениях, где призрачно расцветает само имя Христа, где хотел старик обнажить его власть, сдернуть завесу с трона земного владыки, тоскуя по истинном Боге, вызвать из-за обманных слов лик обманывающего — единого, сильного, вдруг там кто-то властно и грозно крикнул ему:
— «Дьявол! Дьявол ты сам!»
В своем борении с дьяволом не был ли он побежден, порабощен ему? Не слился ли, действительно, с ним?
Нет. Нет, не может этого быть.
Было выше сил человеческих примириться с этой проклятою мыслью. Ему казалось, что теперь только открываются в ней все нисходящие пропасти. Что если он потому-то и не может провидеть лика Христова, что трепещет Его, что бежит Его сам, как именно бес, обреченный извечным проклятием томиться до последнего дня суда?
Нет, Глеб, как и все, ошибается. Глеб обойден и обманут. Прав» тоскуя, старик. И прав, проклиная, в тоске своей.