— Знаете, такой нервный мальчик наш Федя… — сказал он, теребя Глеба за руку. — Вы говорили что-нибудь с ним? Николай Платонович, видимо, очень смущался.
— Нет, он уснул, а я сидел возле.
— Его мучат разные вещи… Например, мое отношение к террору, не могу же разделять этих взглядов, по которым можно брать на себя роль судьи в деле жизни и смерти.
— А он их решил для себя?
— Не знаю… Не думаю, чтобы окончательно. Для него это, кажется, самый больной вопрос… Но все же душой своей он туда тяготеет. — Николай Платонович замялся. — А еще… это о нашей «недвижимости»… — улыбка вышла довольно больная.
Глеб смотрел вопросительно.
Палицын заморгал глазами и нагнулся совсем близко к лицу Глеба.
— Но тут, знаете, тут не я один…
Ему было очень неловко. Глеб молчал. А Палицын, вдруг подняв глаза, совсем по-детски опять, как в своем кабинете, взглянул на него.
— И, конечно, я думаю — тут он прав безусловно… Но я не один. О детях надо подумать… Вы знаете — у нас двое маленьких деток… Хотите взглянуть?
Почему предложил посмотреть на детей, и сам не знал Николай Платонович. Может быть, просто захотелось уйти из этой общей комнаты, может быть, дети были только предлог, — Федю хотелось увидеть ему; вместе с Глебом не страшно.
И Глеб согласился:
— Пойдемте.
Повернувшись к дверям, встретил он взгляд Надежды Сергеевны. Возле нее, совсем близко, сидел Верхушин. Он широко расставил колени и, весь наклонившись, говорил что-то быстро и оживленно своей собеседнице. Она слушала полувнимательно, думая, видимо, о другом.
— Вот сюда, — сказал Палицын.
И едва они остались одни, он схватил руку Глеба и, сжав ее крепко, волнуясь, сказал:
— Ах, не судите нас по всему тому, что здесь видите! Вы знаете, я иногда так живо чувствую гадость и фальшь моей жизни. И внутренне — верьте мне! — я так страдаю от этого. Наедине, когда я молюсь…
Палицын не кончил фразы. Внутреннее волнение поднялось высоко и сжало горло кольцом. Он немного дрожал.
Глеб взял его руку и сказал мягко:
— Пойдемте, посмотрим детей. Полноте.
И Николай Платонович послушно, как ребенок, ускорил шаг. Прошли мимо Феди. Он еще спал. Одна рука упала с подушки, точно он только что выронил Глебову руку.
«Невинно убиенный», — опять подумал Глеб.
— Бедный мой мальчик, я виноват перед тобой, — прошептал очень тихо и грустно Палицын, легко ступая, чтобы не потревожить спящего. — Он ведь только немного старше детей.
— Ваших детей? — удивился Глеб.
В полупотемках точно взглянули на него, улыбаясь, серые, загадочно-красивые глаза Надежды Сергеевны. Трудно сказать, сколько ей лет. Очень немного.
— Да, вы удивляетесь? Лизе ровно пятнадцать, только что минуло, Сереже четырнадцать.
— Как же так? — недоумевающе снова спросил его Глеб.
— Это, видите, дети не наши… У Надежды Сергеевны… у нас, собственно, нет детей… Но этих мы взяли, вместо детей.
Что-то недоговоренное послышалось в тоне, и тотчас был порыв недоговоренное это сказать, но сдержался, — зачем говорить? — взял себя в руки. Остановились, не доходя до запертых дверей.
— Глупо это, собственно… Не знаю сам, зачем вас повел сюда. Просто не хотелось на людях… этого… знаете… Очень я заволновался Федечкиной искренней речью.
Глебу было жаль Николая Платоновича, и было грустно от такой своей жалости. «Где же Христос ваш?» — вспомнился опять вопрос старика. Где же Христос; просветляющий, преображающий дух?
— Пусть себе крепко спят, милые детки! Придете к нам днем, увидите их. Девочка — она чудесное, особенное дитя. Вот, может быть, им — не нам, таким слабым, — готовится новая жизнь.
— А где же отец и мать ее? Николай Платонович вспыхнул:
— Мать? Мать умерла…
— А отец?
Вспомнил Глеб о другой покинутой девочке, которую ищет отец.
— Отец?.. — Усилием воли Палицын заставил сказать себя: — Отец — это я. Еще до Надежды Сергеевны у меня были дети. Я плохо провел свою молодость.
Он опустился на кресло.
— Я недавно только их взял. Тяжелое детство было у них, но, может быть, оттого и растут такими необыкновенными. Живут они здесь, но душой по-прежнему там — с несчастны, много друзей и осталось, и новых нашлось — на улице. Не знаю, как быть, — и боюсь, и радуюсь вместе. Я не стесняю их. И эта-то радость — одна в моей жизни. Других нет у меня. Жена… — Но не продолжал о жене.