Склонный к монашеской строгости в этом вопросе, так остро живом для него, вдруг отыскал он такие простые и человеческие слова старику. И самого поразило глубоко, что тот его назвал, прощаясь, Христом.
Но как же тогда ему быть?
Там, на горе, он слушал Андрея и боялся, лежа теперь один в темноте, признать свою близость к нему. Не во всем, но именно в этом. В холодноватой его красоте. У каждого есть свой соблазнитель. Подходит он так незаметно, в скрытой личине, облеченный призрачной благодатью. Не Андрей искуситель. В Глебе самом — не таится ли тот же холодящий обман красоты, обнаженный в своей одинокости?
Или, напротив, близок Христос и Андрею и покрывает собою все сущее, и нет благодати призрачной, ибо всякая благодать — Благодать? Как знать, быть может, ведомы были и Христу эти призраки грез, эта прозрачность далекости, когда проснувшись, один, Он удалялся от спящих апостолов, поднимаясь на камень неподалеку, такой обнаженный и одинокий, открывающий именно дальние, дали.
Глеб лежал, закинувши руки и не закрывая глаз. Мысли его были прозрачны и ясны, легкость, почти жуткая в первые дни, когда приходила; теперь не боится ее — легкость в теле, в крови, в голове. Едва уловимо струится в сосудах кровь; в голове, как светлые, высокие облака, проносятся мысли.
И так лежит он долгое время, не замечая бега его, и вдруг вспоминает об Анне, и — странное дело — в воздушность мыслей его, в оторванность их вливается что-то весомое, пронзая их острым уколом, и, растворяясь, окрашивает цветом своим — не различимы оттенки, но живая колеблется жизнь. И наливаются облака его мыслей розовой влагой, и колышется, переливаясь, в них нечто зачатое ими — ядро — и пригибает их ближе к земле. Но из весомости розовой не тучи ли вырастут позже? Под грядущею тяжестью Глеб закрывает глаза. Но нет — туч пока нет. Одно розовое душистое облако окутывает душу его, и Глеб плывет, засыпая, в неизвестные, новые сны.
Возвратясь, Анна долго смотрит гравюру, над которой работала днем. Опять и опять поражает ее странный, создающий миры в самом себе облик Идущего. Совсем одинокий движется Он среди трав и растений. Целует с молитвенной нежностью, расстилаясь, земля края серебристых одежд.
Анна закрывает глаза, хочет услышать шаги.
Но больше не слышно шагов.
Не слышно. Видно далеко ушел. Может быть, сел на сером, сожженном южным солнцем, морщинистом камне и смотрит, опершись на руки, прямо в даль перед собой.
Ей удавалась сегодня работа. Копия была хороша и верна. Завтра гравюру надо отдать, но с приездом гостя брат не успел еще посмотреть, что она сделала. Может быть, лег уже.
Постучала к нему.
Нет, не лег.
Андрей сидел у стола и что-то писал. Анна знала эту привычку его — по вечерам записывать кратко прожитой день. Очень сжато, иногда в двух-трех словах. Но всегда. «Не бывает, — говорил он, — когда не случилось бы чего-нибудь важного, не удалось бы подметить что-нибудь особенное, что хочется сохранить для себя. Пусть хоть мелочь по первому взгляду, но иногда и мелочь бывает характерней крупного».
— Я не помешаю тебе?
— Нет, пожалуйста, Анна. Наконец, ты пришла.
— Ты соскучился?
— Нет, я писал.
— Беспокоился, куда я девалась?
— Нет, я знал, что ты осталась там. Я писал. Что?
— Вот это как раз о тебе.
— Обо мне? Я думала, что сегодня напишешь о Глебе.
— Да и о нем, но все-таки это о тебе.
— Не понимаю, Андрей.
— Собственно, ни о тебе, ни о нем, а о своей работе.
— Как всегда почти.
— Но в то же время это — о вас.
— Покажи.
— Да, я сам хотел тебе показать. Ждал, когда ты придешь. Смотри. — Андрей протянул ей тетрадку.
Анна прочла:
«Летучая мышь летала над Анной. Я засмеялся, хотя не люблю мышей. Глеб сказал: мышь не высосет душу. А ночью, сейчас, я не смеюсь и боюсь за сестренку: мышь может высосать душу. Сохрани ее Бог! Летучая мышь — гадость, червяк».
Неожиданно весело сделалось Анне. Она взъерошила волосы брата, вскочила к нему на колени с проснувшейся вдруг детской живостью, обняла его шею и засмеялась, тоже как девочка:
— Милый Андрюша! Как ты смешно написал!
Брат смотрел с удивлением, он давно не видал такой Анну. А она все смеялась: