Быстрым и невнимательным шагом шла Таня между людей. Общий элементарнейший вздох облегчения не чужд был и ей, но точно пелена легла на глаза, все виделось в дымке, в тумане: словно бы и себя смутною тенью видела со стороны.
У знакомых ворот она остановилась, помедлила и… повернула назад: чем тут помочь? что скажешь и чем оправдаешь всякую смерть?
Но и домой Таня не торопилась. Стояли в душе ее и впечатления утра; девушка снова перебирала их, тяжело, как страницы каменной книги, перегибая листы. Откуда же эта на сердце, в груди, давящая тяжесть? Вася вернулся, а облегчения нет. На том же углу, что и тогда, увидела Таня кучу детей; с весельем они, друг перед другом на перебой, собирали патроны, осколки снарядов.
Два-три запоздавших вояки, из тех же все, рыженьких, худых и угловатых подростков, чернорабочих сотворенного дела, вскидывали деловито на плечи все еще не слишком умело длинные, не по росту винтовки. Вид у них был у самих неопределенный, после тяжкой страды точно они недоумевали: кончилось, ну, и что ж? и дальше?.. Глядели на них прохожие — кто с опасением, кто с любопытством, явно недоброжелательным.
Однако под взглядами они не смущались и не торопились. Обдернув свои на холоду пиджачки и зайдя в угловые ворота, одного из своих поставили сторожем. Минуту спустя из ворот показались носилки, двое вошедших шли позади, впереди же — один бородатый солдат; на носилках прикрытое драной шинелью лежало, согнувшись в колене, тело рабочего. У него был худой, хрящеватый, уже заострившийся нос, глазницы впали глубоко, сине. Небольшая толпа расступилась, давая дорогу. Один господин в меховой низенькой шапке отошел два шага и с остервенением плюнул. Таня закрыла глаза.
Когда она снова открыла их, взгляд ее упал уже дальше. Но ее переулку также веселая высыпала из дворов детвора, и издали Таня различила желтый Грунин платок; между ребятами с одушевлением копался на мостовой и вихрастый индийский худенький принц.
«И Вася стрелял, и он… убивал», — наконец и словами назвала сама себе Таня то самое, что так глубоко томило в груди, и у самого сердца пробежал холодок. Как к последнему прибежищу жизни, быстро она перешла через улицу и почти побежала, не упуская из глаз желтый платок.
Груня также ее увидала и побежала навстречу, в припрыжку, смешно и неловко махая руками.
— Барышня, барышня! А вам два письма — еще издали громко кричала она. — Цельную неделю в швейцарской лежали, только сейчас и отдал.
Таня бегло взглянула конверты: от Елены и из дому.
— Спасибо, — сказала она. — Пойдем-ка домой. Что у нас там?
— Барин проснулись, кушают кофий. А я… я сейчас, только в лавочку сбегаю.
— Приходи же скорей, — сказала ей Таня, и внятно, в ту же минуту, ощутила в себе беспокойство за Груню; смутно при этом подумала: «Вот также и Никодим… почему я тогда же… знала вперед?»
— Сею минуту приду… — все еще зараженная детским весельем, бойко и беззаботно отрапортовала ей девочка.
Быстро она тряхнула косичками и ускакала; Таня еще поглядела ей вслед и одно за другим распечатала оба письма. Начала было из дому, потом от сестры, потом опять взяла первое. Шла и останавливалась.
В первом писали, что там неспокойно, звали скорей. Лена… как странно… да, все-таки так; молчала шесть месяцев и вот: «Я поняла, есть только два стана, и я себе — выбрала»… Как? И она… раньше почти ненавидела — с ними теперь, вот с этими? А почему бы и нет? Обе сестры — что ж, и мы с нею, как через пропасть, в разных мы лагерях? Нет, отчего? Я ни в каком… — быстро шептала и комкала Таня письмо.
И тотчас взяла опять из дому. После длинных и ровных привычных строк матери (отец никогда не писал) взгляд Танин упал на приписку Ирины; она жила теперь дома, в институте разгром. Приписка, должно быть, спустя несколько дней, письмо залежалось. Детским еще, ломаным почерком Ирина писала: «А у нас беда, дом наш сожгли, все разнесли, живем теперь в старом амбаре, Левушке холодно. А особенно изо всех отличился Грунин отец; всю скотину побили и растащили. Где она, Груня? Скажи ей, если увидишь, что я не сержусь. Холод у нас. Приезжай. Ничего у нас нет».