Когда на селе, бывало, резали скот или перед Рождеством палили свиней, Никандр бывал непременным и самым внимательным зрителем: первым являлся и из последних долго еще не уходил, следя, как за людьми следом являлись собаки и с жадностью слизывали кровавые тяжелые сгустки с холодного снега. Порою при этом невнятное и темное наслаждение заставляло глаза его суживаться, между тем, как острые скулы косо ползли к мочкам корявых ушей. Было похоже, как если б у мерина, застоявшегося в каляном своем хомуте, размотали супонь, и оглобли, освобожденные, — концами тронулись врозь, раздвигая клешни хомута, Никандровы губы — в улыбку…
Ленька на брата не был похож. Волосенки его, цвета сосновой доски, свежеотструганной, мягко пушились над головой; бледно-лазоревые безвыразительно ясны были глаза, тонкие ноги сквозили под рубашонкой — бог его знает, кого этот мальчонка напоминал: не то одуванчик на несколько согнутом стебле, готовый развеяться по ветру, то ли барашка, приуготованного пасть под равнодушной рукой. Ручонка одна у него, правая, плохо владела и медленно сохнула: неловко мать на полатях его приспала, как был еще Ленька младенцем. Вывих не вправили, и Ленька не мог и теперь дохлой рукою своей, как брат ее называл, даже перекреститься, чтобы от боли не сморщиться. Шла в эту пору Леньке седьмая весна.
Семья их вся была на уклоне. Правда, земельки ныне прибавилось, как господа, покинув в селе Подъяремном поместье, тайком укатили куда-то, слышно, что за границу, а над подъездом их дома повесили вывеску: «Волостной Подъяремный Совет». Жизнь с этих пор пошла кувырком, точно плотину прорвало, красные дни наступили и полная вольная волюшка. Особенно памятно: в деревне Холмах разгромили завод, казенку катили и бочками, и разбивали тут же, черпая кто полной пригоршней, кто картузом, а кто, охмелев, совал прямо и бороду. На веселье сошлись из семи деревень, и общим счетом опившихся было насчитано двадцать один. Завод подожгли, спирт отпылал, но все же осталось еще и на поминках опохмелиться. Потом принялись за хозяйственное, делили машины и скот, книги тащили из барских покоев, всякую утварь, не обходилось без драк. Старики на селе, конечно, ворчали, предупреждали, но из слов, как из мякины, веревки не свить… Две из господских вещиц попали и к Болдыревым, одна пустяковая, но детей приводившая в полный восторг, особенно Леньку, другая была предметом мучительной зависти для всех подъяремных девиц, когда бы ее не постигла злая судьба; но вместе с тем и смешная отчасти.
Была у братьев сестра, толстая девка Маланья. Красные щеки ее, маслянистые, налиты были так туго, что более нежная кожа, пожалуй бы, лопнула, но у Маланьи выдерживала и только так наплывала в глазницы, что глядели глаза словно в щелку забора; к тому же крепка была спать, по природе ленива, на оба уха туга, но за всем тем бойка и смешлива. Парни любили ее за широкие бедра, толстую грудь и за то, что своей полнотой была не скупа. Помимо всего остального, была она и нарядница, принимала подарочки, в ее сундуке много было напрятано. Подруги над нею смеялись, но и завидовали, а кое-кто и себе косицы стал завивать, шеи открыли. Но изо всех только Малашка умела рискнуть. Драгоценный пакетик однажды привез из Москвы Федька Кривой. Он не только глазом был крив, но вдобавок еще и кривобок, зато и весьма оборотист и, по своей красоте, на подарки должен был сильно щедритъся. Это было воздушное платьице, розовый тюль, волна на волну набегала внизу, открытая грудь, а рукава точно растаяли, и все оно словно светилось. Федька сам рассказал, что продала его на базаре красавица-барышня, наверно, княжна, не иначе, так была деликатна, тонка, ровно тебе перед образом свечка, и при этом заверила, что платьицем будут довольны, что шила его не простая портниха, а сама императорская, и по фамилии Фрюлина, или каким-то все фрюлинам императорским шила, этого Федька точно не мог пояснить, но только что платьице это было прямо пирожное, и отдал за него покупатель целых пятнадцать фунтов муки.
Малашка при виде его не смутилась и Федьку отблагодарила отлично, а через два дня надела обновку, и зрелище вышло великолепное. Могучие члены ее были так плотно облиты розовой пеной, что платье сидело на ней, как вторая природная кожа, открытые груди, крепко обтянутые, напоминали двоешку апорт, довисевший на солнце до конца сентября, а круглою репой лицо с завитыми косицами улыбалось и в церкви. Да и многим было, как говорят, а то воскресенье не до молитвы, дьячок Евстигнеич два раза спутал напевы и вообще голос его звенел в этот раз скорее, как у козла, а батюшка отец Михаил, как подошла она ко кресту, даже слегка отворотился и поглядел разве вполглаза. Вышел, надо сказать, великий соблазн, но все это девку только взманило, а старики не знали, куда и глаза девать — от стыда и от огорчения.