Я был поражен той ее простотой, с какой она ко мне обратилась; точно не было ничего естественнее и проще, чтобы караульщик их сада, одетый, как я, читал в свободную от занятий минуту именно Гете. Я таиться не стал.
— Дурной перевод, — сказала Татьяна.
Я возразил, и мы заговорили о сравнительных достоинствах переводов. К моему изумлению, она знала по Фету многое наизусть и свободно цитировала из разных мест. Приходилось мне изумляться.
— Но я никогда не видел вас с книгой, — заметил я.
— Я книг не люблю перечитывать, я помню все сразу. Я улыбнулся ее самоуверенности. Она заметила это и с легкой краской досады в лице, как бы маскируясь зачем-то, договорила:
— К тому же их у нас и немного — к счастию…
— Почему?
— Почему это к счастью? А потому, что я предпочитаю жизнь; сидеть целый век над чужими нам измышлениями ~ это не слишком умно, поверьте мне. Фет хоть красив, а что до мыслей, то… — Она засмеялась. — Кажется, вам оне помогают немного.
Теперь покраснел уже я.
— Я вижу, вы удивляетесь, — продолжала Татьяна, — что я не… поражена, не взволнована при таком исключительно стран ном открытии, что наш караульщик (она опять улыбнулась как прелестно было лицо ее в эту минуту!) читает такую пре мудрость, но я… я давно проследила вас.
— Каким же образом?
— Не все ли равно? Я наблюдательна, запомните это. И я знаю о вас даже то, что вы хотели бы, может быть, особенно скрыть. (Я не без труда вынес ее проницательный взор; «неужели… неужели и о деревенских моих похождениях?») — Но скажите мне, что это значит?
Я наклонился и поглядел на страницу, которую она показала мне. Это было все то же место о пентаграмме. Там на полях мною карандашом против строки: «Каким путем вошел, таким и выходить», было написано: «Что Бог очистил, того ты не почитай нечистым».
Я опять покраснел. Но мне не только захотелось объяснить, что это значило, но и показать заодно самоуверенной барышне, что в книгах, подобных той, какую она держала в руках, великая мудрость в каждой строке, как затаенный алмаз, только упорная мысль, как жезлом, как из скалы, высекает запечатленный родник. В эту минуту я был тщеславен, но пусть извинением мне послужит каждый из нас, из мужчин: все мы молодеем под прелестными взорами юных женских существ и, каждый на свой образец, не прочь вскочить на коня и лихо на нем погарцевать, порисоваться. Выезд мой не был слишком удачен, и я получил очень скоро от маленькой женской руки сильный и меткий удар, выбивший меня из седла.
Это было, верно, курьезное зрелище, если бы поглядеть на нас со стороны.
Она была в этот день очень нарядно одета. Коричневый бархат (день был прохладный), несколько суженный книзу у ног, облекал ее гибкое узкое тело с понятною нежностью. Ворот спереди был немного открыт и подымался с боков высоко с отгибами возле самых ушей. Спереди, вдоль всего платья от шеи к ногам, шла сплошная, очень изящная, неровно широкая вставка того же оттенка, как бархат, только светлей, с неясным узором и затуманенным блеском мне неизвестной материи. Близко сомкнутые, узенькие носки ее лакированных туфель. казалось, не скрывали веселой надо мною насмешки. Сейчас стояла она ко мне несколько в профиль, и это и отчуждало ее, делало неприступной, и неотразимо к ней привлекало Что до меня, то я, вероятно, был близок к карикатурному виду. Костюм мой, если блистал, то разве местами, лишь свежеразодранными на плече и на рукавах при перетаскивании сучковатых дубков.
Запах духов, к которым был я всегда чрезмерно чувствителен, опьянил меня сразу, когда я наклонился к ее плечу поглядеть на страницу. Я несколько ошалел, но с тем большей готовностью заговорил перед ней.
— Вы помните это, конечно, — сказал я, отступая и с жадной поспешностью глубоко вдыхая, как бы про запас, ее удивительный запах. — Вы помните, как Мефистофель в одежде странствующего схоласта, преобразившись из пуделя, хочет уйти и натыкается на пентаграмму. Фауст ему предлагает окно и трубу, и дверь для выхода. Но на пороге его сторожит пентаграмма, а выход для привидений и для чертей должен быть тот же, каким был и вход.