Все перипетии духовной жизни моей тех значительных лет я, может быть, соберусь изложить как-нибудь и подробнее, а теперь достаточно знать и сказать, что за периодом мессианства, как крутой перелом, наступает момент, когда обращает к себе новый мессия суровое слово, по Достоевскому: «смирись, гордый человек!», и уходит в последнее, кратковременное, одиночество.
Но горький этот итог звучит, однако, быть может (и это моя последняя стадия), не так уже горько, и в нем — если бы мне утвердиться на этом! — и вовсе не горечь, а напротив того — духовная, высокая радость, отрада.
То было как бы единоборство восставшего духа с неизмеримой вселенной, противу себя поставление миру: мир весь во мне, я — альфа и омега пространств и времен, всю тягу его возлагаю я на себя и за все отвечаю. И вот легкая стрелка часов отмечает последний назначенный срок и дальше скользит по пути повторяемого бесконечно, краткого пути, и все неизменно, монументально вокруг в реалистическом своем бытии.
Конечно, не так чтобы грубо, точь-в-точь по мистической хронологии, в минуту вступления своего в тридцать четвертый год жизни, нет, это период более длительный, мучительный, когда уже слышимо, угадываемо, что ставка проиграна. Итак, ни чуда, ни преображения, ни вознесения нет. И — небольшой таинственный какой-то поворот и переворот в этой душе, включавшей все сущее только в себя, — и она, как капля под утро дождя на листе, лежит и мерцает, сама как миллиардная доля, включенная в мир, какой-то глазок в объемлющей беспредельности.
Помнится, Мах в своем «Анализе ощущений» установляет понятие о «мнимых проблемах», и горше всего именно эта острая мысль: полжизни ушло на проблему, какую же, не мнимую ли?..
Что говорить, тяжело пробуждение, и протрезвления час достаточно тягостен. Хромым вышел Иаков из борьбы с Иеговой и ниже стал припадать, прихрамывая, к темной земле. Но и борьба эта — дар неоцененный, ни с чем несравнимый. Только вернувшись к земле (отойдя и возратясь), примешь ее во всей полноте. Познать Божество только и можно во всей его силе напряжением мышц — в неравной борьбе.
А отрада, последнее слово, не есть ли именно то, что ты Божеством не отвергнут, что только теперь-то ты к нему и приобщен и есть его неотделимая часть, как и все в мире сущее? Ибо и часть, пусть самая малая, бесконечности — есть бесконечность, а слово смирение — лишь знак поражения духа гордыни и разобщенности. И как жизнь неизмеримо отрадней и мудро полней может быть в этом всемирном со обожествлении!
Длинное тяжелое слово, но какой в нем скрыт необъятный простор!
И в этом просторе все же, отвыкший ступать по земле, должен я отыскать, наконец, конкретный свой облик, видимый путь. И на пути этом здесь, в усадьбе Камчатовых, две дорогие мне женщины.
Розовеет заря. Облака, благовестствуя, летят в вышине. Сад еще спит, но незримые в воздухе уже реют, медлительно мигая, ресницы. Росно. Прохладно. В разных углах мокрого сада падают яблоки. Упадет. Тишина. И снова где-то упало. Точно, размеренно, с паузами. И это — как биение сердца у сада. Оно слышимо в ночной тишине.
И мое отвечает ему тем же ровным биением: я здесь, на земле.
Я прохожу еще раз мимо дома, мимо окон, полузавешенных шторами. Там она спит, не слыша громкого шепота сердца. Господь, сохрани ее и укажи мне пути!
Я поворачиваю и иду к шалашу. Но на пути коричневая яблоня, где я уснул; она чуть розовеет с востока, и я невольно полузакрываю глаза. Мне кажется снова, что я слышу опять и опять запах коричневой, смуглой, обветренной кожи, — той, другой. И я не говорю уже этой, остановясь: «Господь, сохрани ее». Не говорю потому, что если поры мои, воздушное мое существо чистотою омыты, то в клеточках, в ядрах живет и обитает бессмертная плоть. И этот путь… я хочу его. И не боюсь самому себе это сказать.
Татьяна не слишком красива. В крови Камчатовых много татарской, а, может быть, даже калмыцкой кровей. Но все это изумительным образом истончено и дает острый рисунок лицу и какую-то, может быть, надо сказать, — трепетность душе ее. У нее немного косые глаза, темные, чуть вьющиеся волосы (только спереди) над низким матовым лбом, тонкий, строго очерченный нос и губы, необычайно изменчивые в своем выражении; малейшие движения их — и лицо смотрит иным. Она тонка, даже, может быть, немного суха, но гибка, как горячий на солнце ивовый прут; движения ее чуть-чуть угловаты, но и в этой своей угловатости гармоничны своеобычно.