Но, взяв розы, поднеся их к лицу, она ощутила их тихую сладость; сердце ее раскрылось. «О чем страдать, как ничтожно все это — вот, есть прекрасные цветы, искусство, люди». Она взглянула на Горича. «Да, люди, отмеченные кем‑то». Сердце ее забилось болью и нежностью. После спектакля он вез ее домой. Было морозно, скрипуче, звезды. Внезапно она спросила:
— Павел Александрыч, полагаете вы, что человек должен верить?
Он удивился.
— Верить! Что это вам пришло так… сразу?
— Ну, просто мои мысли.
— А–а! — Он помолчал. — — Да, если правду говорить — должен. Непременно. Настоящего человека я и представлял всегда таким. Он стоит на земле, а взор его устремлен… да, — он сделал движение рукой к небу, — туда.
Через минуту, точно спохватившись, прибавил:
— Это я так, конечно, теоретически. В жизни это редко встречается. Знаете, нелегко…
— Теоретически, — шепнула она. — Теоретически!
Помогая у подъезда сойти, он говорил:
— К нашему умному разговору — цитата. Из Гете, но не бойтесь.
— Я мало его знаю.
— Это мужской писатель. Он сказал: «Несите в жизнь священную серьезность, ибо только она, священная серьезность, обращает жизнь в вечность». Видите, как.
«Опять теоретически. Он знает все прекрасные слова, какие есть». И вместе с тем, взглянув на этого худого человека, который все понимает, она почувствовала острое обожание.
Он говорил еще, что, в сущности, нынче они должны бы кутить с Феллиным. Но это хорошо после победы, значит, пусть она отговорится нездоровьем, а в пятницу надо собраться. Она почти не слышала, в душе у ней блистало одно: «Люблю, люблю».
Подымаясь к себе, она вдруг подумала: «Как любит он?» И тут же засмеялась: «Он отлично понимает все в любви, и не любит».
VII
В «Звезду» съехались к двенадцати. Феллин был в смокинге, с цветочком. Но в глазах его что‑то мелькало.
— Ну, — он хорохорился, — что вы скажете о Ранке?
— Браво, браво!
Горич тоже хлопнул, оглядываясь на певиц.
— Пить, — заявила Анна Михайловна, — я хочу сегодня напиться.
Как человек неопытный, она потребовала шампанского. Оркестр заиграл, на сцене мисс Гарди пела «А–ида тройка, сн–ие–г пуш–шистый»[118], Феллин таращил глаза и фукал. Видимо, его что‑то точило. Анна Михайловна выпила два бокала, у ней зашумело в ушах; все стало зыбче, ненадежней.
— Да, вот вам нравится мой Ранк…
«Откуда это он взял? Ах да, я что‑то говорила».
— А там, черт возьми, в театре… м–м… В сущности, скотина этот Горбатов.
И, волнуясь, он начал рассказывать, как его притесняют, не дают ходу, как Ранка в очередь с ним будет играть другой.
— Ну, Феллин, — закричала Анна Михайловна, — вы опять про театр? Как не надоест, право. Люди приехали веселиться, а он все свое.
Горич нагнулся к ней, взглянул ласково, как на ребенка.
— В ударе, знаменитая артистка!
Она блеснула на него, захохотала.
— Пили б лучше с Феллиным брудершафт.
— Пьем. Но ругаться, кажется, нужно?
Смеясь, они поцеловались, выпили. Феллин сказал что-то вполголоса. Горич подумал, ответил грустно:
— Бездарность.
Феллин побледнел, поморщил ус.
— Неостроумно.
Анна Михайловна чувствовала, что в хмелю пропадает ее тоска, стыд, и ей хотелось, чтобы этот вечер не кончался.
— Вы теперь брудершафты, — говорила она мужчинам, — вам нечего ссориться. Вообще ссориться не надо, все на свете отлично, вы видите, это шампанское, это Горич, оч–чень милый господин. Кто это там идет? Певица? Гарди? Мисс Гарди, пожалуйста, к нам!
Феллин морщил усы, покровительственно, будто хотел сказать: что ж, со всяким бывает. Мисс Гарди позвали, поили шампанским. Мисс отвечала привычно, — не раз русские дамы знакомились с ней, и всегда говорили одно и то же. Когда в зале остались они одни, Гарди стала напевать. Все хохотали.
— Голубушка, — говорила ей Анна Михайловна, — едем. Дальше, здесь кончается, едем!
Феллин повез их в клуб, странное и подозрительное место, где можно было сидеть до шести. Опираясь на руку Горича, Анна Михайловна шептала:
— Эту жизнь я понимаю. Я б хотела быть певицей, чтобы вы, — она взглянула на него, засмеялась весело и конфузливо, — были моим покровителем.
Он поцеловал ей руку.
— Вы большой шутник.