— Дайте мне коньяку, — попросила Анна Михайловна.
В коридоре стоял автор. Старый актер Дымша хлопал его по плечу, предлагая папиросу. Автор взял, но никак не мог закурить. Дымша посмеивался.
— Ничего, первая баня, милый. Всегда так.
Через десять минут сражение открылось вновь. Оно продолжалось три часа, при напряжении всех сил актеров. Счастье колебалось. В конце второго акта явилась надежда — публика будто «разогревалась», но третий — главный козырь спектакля, быстро потянул все книзу. В верхах шипели. Четвертый шел безнадежно, и с каждым словом чувствовала Анна Михайловна, что гибнет, и нет сил выбиться. Когда на жидкие хлопки она выходила, ведя за руку автора, и им бурно, — как ей показалось, насмешливо — зааплодировали, она поняла, что ненавидит этих невинных людей беспредельно. Взглянув на автора, подумала: «Ему еще хуже».
На прощанье он жал ей руку и благодарил.
— Спасибо, — кивнула она тихо. — До свидания.
Потом отдала себя Эмме, которая ее одевала, везла, раздела и дала дома морфию — для сна. Наутро пьеса и Анна Михайловна были разруганы в газетах наголову.
VI
Неделя после спектакля была тяжела для нее. Каждый день приходилось играть, — она ясно видела теперь, что играет плохо, — снова и снова испытывать бремя неудачи и молчать. На людях, в театре, даже с Эммой быть унылой казалось ей невозможным — гордость не позволяла; и как человек с выдержкой, она была ровна, весела и внешне не изменилась. Но по ночам ее мучил стыд — стыд художника, всенародно провалившегося. Ей казалось, что спектакль погубила она; что сама по себе пьеса недурна, но она играла не так, и не только не зажгла ее, — сделала грубейшие ошибки. Ее мысль со страстью останавливалась на ошибках; да, теперь они очевидны, тем острей терзали они ее сердце. Где она была раньше? Отчего не видела их до спектакля? Она вздыхала, не могла заснуть. Так как газеты разнесли повсюду ее поражение, ей казалось, что ее презирают все.
Одна Эмма не сдавалась:
— Аничка была прекрасна. Она не виновата, что ставят такие пьесы.
В театре тоже огорчались. Бодры были лишь Машенька и Феллин. Феллин ходил победоносно и целовал с видом превосходства руку Анны Михайловны.
— Представьте себе, вхожу вчера в кафе, сидят двое, неизвестные мне типы, и говорят: это Феллин, артист, он играет в «Норе» Ранка! — Феллин выпятил грудь.
— Меня знают, считают известным!
Анна Михайловна улыбнулась. Феллин захохотал и вдруг ласково погладил ее по плечу.
— Вы не огорчайтесь, это пройдет все, п–фф. И знаете, Горич находит, что вы играли… м–м… вообще не хуже обычного.
Анна Михайловна чуть не рассердилась; но, взглянув на лицо его, истомленное катаром, жаждой славы, вдруг спросила:
— Как здоровье ваше?
Феллин пожевал.
— Благодарю вас, ничего. Знаете, я хотел вам предложить, м–м… когда я сыграю Ранка, отправиться куда-нибудь втроем, с Горичем. Ну, так, на всю ночь, по кафе, клубам. Кутить!
— Отлично.
«Чем он хуже других? — думала она, когда Феллин ушел. — Разве все, от антрепренера, Горбатова, до меня и последнего статиста, не желают успеха? Только он откровенней. Откровенных и называют почему‑то глупыми».
На «Норе» Анна Михайловна сидела в ложе одна, — Эмме нездоровилось. Пьеса шла ровно. Нащокина играла недурно и имела успех. После второго акта к ней вошел Горич; он принес пару белых роз. Анна Михайловна взяла, благодарила. В это время подавали букет Нащокиной, она кланялась и блаженно улыбалась.
Что‑то кольнуло в сердце Анну Михайловну: «Что это он, утешает меня?» Но Горич был прост, мил, розы прелестны, и когда раздвинулся занавес, она, помахивая ими, улыбнулась.
— Ваши розы меня трогают. В цветах есть откровение. Подумаешь, они неземного происхождения, а они просто из цветочного магазина.
— Что наш Феллин? —спросил Горич. — Нравится вам?
— У него нет дарования. Ни крошки. Он со вкусом, с опытом…
Сцену с лампой Феллин погубил. Горич с Анной Михайловной переглянулись молча. Но Ранк мало интересовал ее. Она была занята Норой. Теперь она чувствовала, что могла бы сыграть ее по–настоящему, и снова тоска овладела ею. Почему делаешь не то, что хочешь, а настоящее уходит?