Боже мой, когда же все это кончится? — Я села у окна, в своей комнате, и смотрела тупо на позлащенный луною узор инея. В нем играли, блестя, огоньки.
Ну, жизнь! Как нарочно все складывалось против меня. Даже сегодняшняя ссора с Олей. Я знаю ее характер, ей хотелось пойти в синематограф, я не позволила; она стала ворчать. Тогда я сказала ей резкость, и она обиделась. Завтра весь день будет дуться. Таня не хочет на праздник готовиться по–немецки, между тем она ничего не знает; даже не умеет проспрягать вспомогательного глагола.
Впрочем, это, конечно, мелочи. Есть вещи хуже. Где сейчас, например, Андрей? С ним в дурных отношениях мы уже неделю. Что — неделю! Мы устали, измотались, раздражаем друг друга постоянно.
Сесть бы в вагон, чтобы Андрюша был добрый, сесть и махнуть в Ниццу, в экспрессе, понюхать цветов, море поглядеть, а весной пожить в Тоскане…
Я улыбнулась, поняла, как я глупа. Где же будут Таня, Оля? Как Андрею уехать? Нет, это далеко. Я встала с кресла, в полумгле, медленно прошлась вальсом. В зеркальном шкафу бледно проплыло что‑то — это мое отражение. Я приблизилась. Ничего себе; волосы устроены неважно, платье более чем домашнее. Если бы меня подобрать, приодеть, я могла бы сойти кой за что. «Для кого? — я вспомнила Андрея. — Стоит ли?» Но мне хотелось танцевать, что‑то пронзительное, тургеневское, старый вальс, и, танцуя, заплакать.
В этом странном настроении застала меня Маруся. Она явилась неожиданно, в декольте, вся в духах, и кинулась меня целовать.
— Ты откуда это?
Я была немного удивлена, но Марусю я люблю за красоту и ласковый нрав и была рада ее приходу.
— Ангел, милая, едем!
— Да куда?
— В собрание.
— Ну?
— На бал.
Маруся хохотала, визжала, бросалась на колени. По ее глазам я догадалась, что она влюблена. Дело просто: на балу будет «он», а одной ехать неудобно. Я уж знаю, что меня зовут, когда надо устраивать чьи‑нибудь чужие дела.
— Слушай, — спросила я, — ты знаешь ланнеровские вальсы?[95]
— Ланнеровские? — Маруся захохотала. — Да это старье какое‑то, кажется, совсем не интересно.
— Ну нет, если будет ланнеровский вальс, я поеду, а то нет.
— Будет, будет, милая моя, золотая, серебряная. — Маруся ловко вытянулась в длину по ковру и стала целовать мне руки. — Хорошая, любимая, будут какие хочешь, только едем.
Я поколебалась немного и вдруг решила. Едем. Я давно уже не выезжала. Семейные дела, огорчения, холодность Андрея парализовали меня. Между тем девушкой я любила танцы; даже с Андреем познакомилась на весеннем балу у предводителя. И когда сейчас Маруся помогала мне одеться, я заволновалась старыми волнениями, и мое сердце защемило: отчего не будет там Андрея, отчего он обо мне не думает, и не влюблен так нежно, как хотелось бы? Я вздохнула.
— Сию минуту, дуся, мгновение!
Маруся застегивала мне платье и думала, что я соскучилась. Счастливые всегда глупы.
Около одиннадцати мы катили в санках. Было морозно, от луны все туманилось. Хрустел снег, что‑то рождественское было в вечере, мне вспомнились стихи: «И месяц с левой стороны сопровождал меня уныло»[96]. Почему это я все думаю о Тургеневе, Пушкине?
— Ну, я буду твоей мамашей, — я смеялась, когда мы всходили по лестнице собрания. — Буду сидеть в уголке, дремать, разговаривать со старыми дамами о болезнях и судачить.
— Не ломайся, — сказала Маруся весело, — не люблю.
В проходе я взглянула в зеркало: нет, шея у меня неплохая, бело–матовая, черное платье с розой; все‑таки порода есть.
Белые колонны, золотой свет, бледные плечи дам, духи — все это казалось свежим, тонким и молодящим. Что-то зеркальное сияло вокруг.
— Ну, где же твой хахаль? — спросила я.
— Как ты сказала?
— Хахаль.
Маруся закатилась.
— Ты думаешь, я кухарка… ку–хар‑ка, — она тряслась от хохота, — к которой ходит ку–м пожар–ный?