Рядом с домом моей двоюродной сестры Мириам стоял дом Лазаря, которого я знала еще ребенком. Среди наших детей он с самого рождения был самым прекрасным. Казалось, улыбка никогда не покидала его лица. Мы приходили к его матери, Рамире, она давала нам знак молчать и потихоньку подводила к колыбели, но, когда мы заглядывали в нее, мальчик уже встречал нас улыбкой. Временами это смущало Рамиру, потому что, когда мы приходили, всем было ясно, что мы пришли не столько к родителям и сестрам мальчика, сколько к нему — посмотреть, как он учится ходить и говорить. Дети, едва заметив Лазаря, наперебой приглашали его играть, с его появлением всегда воцарялись мир и гармония. Я знаю, что он выделялся среди нас: в его душе не было черноты или страха, охватывавших всех по ночам или под вечер шаббата и уже не отпускавших. Я не видела его много лет, его семья переехала в Вифанию и прожила там какое-то время, прежде чем вернуться в Кану, но мы не теряли связи, и я получала вести о нем: как юноша рос — прекрасным и стройным, серьезным и добрым и как семья беспокоилась за него, ведь все знали, что не смогут удержать его среди масличных рощ и фруктовых садов, что настанет день, и великий город позовет его, что его обаянию и красоте, теперь уже мужской, будет нужен другой мир, чтобы проявить себя.
Но никому и в голову не приходило, что ему было предначертано отправиться в царство смерти, что все его изящество и красота, его ореол избранности — подарок богов его родителям и сестрам — все это было лишь зловещей шуткой, как манящий запах и изобилие еды, которую проносят мимо. Я знала, что, заболев, он несколько дней простонал от боли, а потом ему стало лучше, но после боль снова вернулась, и вернулась уже в голову, и не отступала целыми ночами, и что он кричал, кричал, что обещает быть хорошим. Но сделать было ничего нельзя, яда в его голове становилось все больше, он начал слабеть и не выносил света, даже малейшего проблеска. Если открывалась дверь, когда кто-то входил, и луч света проникал в комнату, он кричал от боли. Не знаю, сколько это продолжалось, знаю только, что семья о нем очень заботилась, и знаю, что это было все равно как если бы редчайший урожай хлеба темной ночью смело ветром или чудесные плоды на деревьях погубил мор, и все считали плохой приметой даже упоминать его имя или справляться о нем.
Поэтому я не спрашивала о его здоровье, но часто думала о нем, особенно собираясь в Кану. Я думала, не навестить ли его или его сестер. Отправляясь в путь, я не знала, что он уже умер.
Улицы Каны были необычно пусты. Потом мне рассказали, что несколько дней назад все птицы разом исчезли, как будто ночь или предчувствие беды заставили их укрыться в гнездах. Все кругом смолкло: ветер утих, листья деревьев поникли, звери не издавали ни звука. Кошки забились по углам, и тени — даже тени — были неподвижны.
Лазарь умер неделю назад, а через четыре дня после его похорон в Кану пришел мой сын со своими последователями, и полились высокопарные речи. И когда мой сын велел разрыть могилу и вынуть Лазаря, никто не хотел этого делать. За несколько дней до смерти Лазарь стал спокоен и прекрасен. Никто больше не хотел его трогать, нарушать его вечный покой, но пришедшая орава так заразила всех своим безумием, что сестрам пришлось подчиниться. По городу разнеслись рассказы о прозревшем слепце и о том, как множеству собравшегося народа нечего было есть, и вдруг, как по волшебству, в изобилии появилась пища. Других разговоров, кроме как о могуществе и чудесах, не было слышно. Казалось, эта толпа рыщет повсюду, как стая зверей, выискивая нуждающихся и больных.
И все же никто из них не мог и представить, что можно оживить мертвого. Такое никому не приходило в голову. Все думали, или так мне сказали, что не нужно даже пытаться — ведь это будет насмешкой над самим небесным промыслом. Они считали, как и я считала и считаю до сих пор, что никто не должен вмешиваться в таинство смерти. Смерть требует времени и тишины. Мертвым нужен покой, чтобы насладиться своим новым даром, освобождением от страданий.