Спектакль держался на двух превосходных актерах, которых новоиспеченная зрительница часто видела по телевизору. Поначалу ей было трудно выбросить из головы именно это. Но им удалось переместить ее и остальных в средневековую Европу. Антракт она ерзала в кресле — не хотелось выходить из бархатной красно-золотой шкатулки зала. Но действо кончилось, и пришлось. Катя была рада, что одна. Вокруг тихонько обсуждали увиденное. Такие пошлости говорили: цвет костюма главному герою не к лицу, под занавес его партнер совсем не играл, автоматически отбарабанивая текст… А она была наполнена до темечка всем на свете и не могла ответить даже, понравилось ли ей. Такая неожиданная бесчувственность ее раздражала, хотелось крикнуть, что спектакль — дрянь. Не тронул. Но не то что не оралось, даже не думалось. Оставалось беречь свою немоту и глухоту дорогой, пока разум не попытается выразить хоть что-нибудь связно.
Но это было не единственное потрясение за вечер. Бедную Трифонову обдало шумной современной улицей, как кипятком. Ей же чудилось, что за стенами театра мир опустел, застыл, неведомо как переменился. Может, вокруг другая страна? Эпоха иная? Но блестящие машины щедро выливали прозрачную желтизну из фар на латаный асфальт. Витрины нервно и кокетливо моргали подсветкой. Мощные фонари превращали всесильную тьму в эпизод своей трудовой биографии. На открытых террасах кафе гомонили поздние едоки. А людей, только что покинувших театр, через десяток шагов будто разметало по переулкам. Толпы до подземки не случилось, и, как Катя ни вертела головой, ей не удалось сообразить, куда все делись. Через час ей подумалось: «Я встретилась с совершенным и прекрасным, которое оказалось молотком. Стукнуло по башке и вырубило». Еще через час ей стало хорошо. На следующее утро она смогла написать маме длиннющее письмо о своих впечатлениях.
Театр будто сгреб все, что в ней накопилось за жизнь, потряс в кулаке и выпустил. Трифонова несколько дней изумленно разглядывала новый узор. Совсем недавно она дотосковалась до того, что решила, будто причина ее безрадостного существования — не равнодушное государство, не алчные, заточенные на неуемное обогащение типы, не человеческие мерзости, а она сама. Еще немного, и сказала бы, что виновата в этом. Тогда прощай, нормальная жизнь. С причинами-то еще борются. И, случается, побеждают. А вину искупают смирением и терпением до последнего часа. Чтобы не сдохнуть, она велела себе думать только о еде, гигиене и работе. Помогало не очень. И вот те же составляющие, но картина другая. У нее диплом провинциального медицинского училища с отличием. Ей еще нет тридцати. Она — операционная сестра в частной московской клинике. Снимает жилье, как три четверти населения земного шара. И ведь ничего специально не предпринимала, чтобы так вышло. Не насиловала себя, льстя подонкам и выпрашивая мелкие блага в ущерб другим. «Ух ты!» — вслух прокомментировала свои результаты Катя.
Доведись Анне Юльевне или Алле Павловне подслушать ее мысли, хором возопили бы: «Умница, Трифонова, верно рассуждаешь, не останавливайся, еще шаг, полшага, сделай его! Признай, что тебе необходимо выйти замуж. Устрой личную жизнь. Шевелись». Это Катя и без них поняла. Но они считали замужество выходом. Из одиночества в семью. И семью надо было хранить, чередуя компромиссы с жертвами. А упрямая медсестра искала вход в лучезарное счастье. Там — любовь, которая превращает компромиссы и жертвы в радость. Уразуметь простой разницы доктор и доцент не могли. Неудачницы чертовы. Одного Катя не замечала: она бегала по кругу. Пару лет назад отказывалась «шевелиться», чтобы в худшем случае вздохнуть: «Не повезло», а не рыдать: «Я не сумела». Теперь не собиралась женить на себе кого бы то ни было, называя обычные женские уловки «лживыми подлостями». И ждала, что лучшее наступит само собой. Бабы из общаги, в чьих глазах она недавно не хотела выглядеть дурой, сказали бы, что страдания ничему ее не научили. И признали бы клинической идиоткой — лечи не лечи, бесполезно. Но Катя приняла старую колею за новый путь. Расправила узкие сутуловатые плечики. И даже в театр, феерически перевернувший и высветивший ее изнутри, ходить перестала. Она знала, что там ей будет необыкновенно хорошо. Не стеснялась больше своего вида. Отказалась бы от любой компании, чтобы молчать несколько часов, будучи переполненной эмоциями. Но вспоминала о столь полезном месте лишь, когда доводилось бежать вдоль щита с афишами или билетного киоска. Вскидывалась — хочу, надо. А миновав, забывала надолго. Этого и тренированные пациентами и студентами умы Анны Юльевны и Аллы Павловны постичь не могли бы. Трифонова же оказывалась сильнее их, потому что и не пыталась.