Парки бабье лепетанье,
Жизни мышья беготня,
Что тревожишь ты меня?
Кажется, в 1918 году он написал рассказ, который так и назывался "Мышья беготня". Он посвятил его мне, потому что именно с этой, мышиной, стороны я был ему тогда больше близок.
Но вот ударили к ранней обедне у Илии Обыденного. Уверенно, непобедимо, всегда спокойно зазвучали колокола, и темный хаос образов, тоски и наваждений исчез в лучах света, как
Миф, порожденный грехами,
Призрак, летающий ночью над нами,
Тающий в блеске зари.
(Гл. Сазонов)
Опять - "победа, победившая мир, вера наша!". Все ночное теперь воспринимается уже не в остроте притягивающего "познания добра и зла", а как этап борьбы. Я помню, что С.Н. любил эту строфу стихотворения Эллиса (Эллис (настоящее имя Лев Львович Кобылинский, 1878-1947) - поэт, переводчик, критик. - В.П.), его соучастника в "Мусагете":
Белую розу из пасти дракона
Вырвем средь звона мечей.
Рыцарю дар - золотая корона
Вся из лучей!
Борьба духа есть постоянный уход от постоянно подступающего зла, в какой бы врубелевский маскарад это демонское зло ни наряжалось. Уход и есть уход, движение по пути, странничество, и в этом своем смысле духовное странничество, т.е. богоискательство, присуще всем этапам веры. Оно есть побег от зла.
В один из тех годов С.Н. написал мне большое автобиографическое стихотворение, которое начиналось так:
Что помню я из детства? - Сад цветущий
Да белых яблонь первый снег
И тихий звон к вечерне, зов, зовущий
Младенческую душу на побег.
А еще как-то вечером он взял с полки свою книжку "Вагнер и Россия" и на обороте обложки вместо обычного "от автора" написал мне экспромтом другие стихи, в которых были такие строки:
Тебе - что скажу, что помыслю?
Я дням своим воли не числю,
Я путник в бездолье равнин.
Русские путники всегда искали потонувший в озере Китеж, Церковь Невидимого Града, где уже нет ночи, а всегда благовест и служение Богу. Благо тем, кто несет в себе до конца эту невидимую Церковь! Разве не про них Мельников-Печерский нашел где-то такие слова: "Хранит (их) Господь и покрывает своею невидимою дланью, и живут они невидимо в Невидимом Граде. Возлюбили они Бога всем сердцем своим и всею душой и всем помышлением, потому и Бог возлюбил их, яко мати любимое чадо".
Но Мельников-Печерский говорил это о простых мужиках, которые молча шли к своему Китежу, оттолкнувшись без особой тонкости от всей темноты мира. Мы на это плохо способны, слишком "тонкие", или попросту слабые в духовной борьбе. Одно дело писать о Китеже, а другое дело идти к нему.
У С.Н. была одна черта: казалось, что он находится в каком-то плену своего собственного большого и стремительного литературного таланта. Острота восприятия не уравновешивалась в нем молчанием внутреннего созревания, и он спешил говорить и писать, убеждать и доказывать.
Кроме того, наряду со всей остротой его познания у него была какая-то точно мечтательность, нереалистичность. То, что надо было с великим, терпеливым трудом созидать в своем сердце - святыню Невидимой Церкви,- он часто пытался поспешно найти или в себе самом, еще не созревшем, или в окружающей его религиозной действительности. Его рассказы о поездках в Оптину были полны такого дифирамба, что иногда невольно им не вполне верилось: не так-то легко Китежу воплотиться даже в Оптиной. Помню, однажды меня спросил К.Н. Игумнов (Игумнов Константин Николаевич; 1873-1948 - пианист, профессор Московской консерватории; с 1899 года, в 1924-1929 годах - ректор. - В.П.): "Скажите мне откровенно - можно ли вполне верить тому, что пишет и говорит об Оптиной С.Н.?" Очевидно, в нем был какой-то мистический гиперболизм, который давал неверный тон исполнения даже и совершенной музыкальной вещи. Если вместо слова "жизнь" говорить "житие", то от этого жизнь еще житием не станет. Этот неверный тон присущ многим, и некоторые замечают его в религиозной живописи Нестерова, с которым, кстати сказать, С.Н. был очень близок. Вот почему когда он молчал, не апологетировал, не убеждал, а только изредка, "в тихий час", в минуту сердечного письма, в одинокой молитве говорил переболевшие слова или только смотрел из-под очков своим внимательным, теплым взглядом,- тогда была в нем особенная власть, и именно тогда я любил его больше всего. В своей тишине он был из тех редких людей, которые обладают даром открывать людям глаза на солнечные блики на обоях. Ведь бывают минуты, когда в серую мглу комнаты войдет луч солнца и как странника Божия может принять его просветлевшая вдруг душа. Десятки лет одиночества и труда, бесчувствия и греха могут тогда забыться, и в слезах поймешь, что "любовь Божия все покрывает, всему верит, всего надеется" и что "времени уже не будет". Увидеть это - значит вновь почувствовать путь Божий! С.Н. был странник, и поэтому именно он мог иногда гораздо лучше других открывать нам глаза на этот вечно теряемый и вновь находимый путь.