Эпоха жизни С.Н. после ухода из священства мне почти совсем неизвестна, и я ничего не могу о ней писать. Да и в годы священства я его мало знал. Я все еще живу с ним до 1920 года. Когда изредка я встречал его священником после 1920 года, он был для меня гораздо меньше духовным отцом, чем в эпоху "Кипарисового ларца" и сушеной рыбки из Олонецкого края.
Там же висело бисерное "Благовещение", и, глядя на него, он учил меня тогда говорить: "Радуйся, Ею же радость воссияет".
Очевидно, сохранить веру, уже живую и трепетную, еще труднее, чем ее приобрести. Мне кажется, что С.Н. принял на себя в священстве не свое бремя и под ним изнемог. Как сказал Апостол: "До чего мы достигли, так и должны мыслить и по тому правилу жить" (Фил.3,16). Нельзя жить выше своей меры, выше того, чего достигла душа. Он мог бы быть до конца "очарованным странником", которых так любила русская земля. Каждому свое, и для него, я думаю, даже больше "свое" было бы быть не священником, а "болотным попиком" Блока.
И тихонько он молится,
Приподняв свою шляпу,
За стебель, что клонится,
За большую звериную лапу
И за Римского папу.
Некоторые "отсветы мира" светят сильнее некоторых богословских диссертаций.
Недавно я узнал, что одна девушка молится Богу за упокой Диккенса - так благодарно ему ее сердце.
Тут мне хочется кстати упомянуть о Николае Николаевиче Прейсе, человеке, который молился за многих писателей. Андрей Белый где-то пишет, что в его чемодане, когда он путешествовал по Европе, всегда были три книги: "Критика чистого разума", томик Ницше и Евангелие. Но чемоданы А. Белого как человека состоятельного, наверное, носили носильщики или швейцары европейских отелей, а нищий чудак Прейс свою книжную котомку всегда таскал на себе. Это был весьма интересный человек, и я не представляю себе Москвы 1917-1918 годов без его небольшой сутуловатой фигуры в черном пальто или длинном черном сюртуке, в золотых очках и какой-то маленькой старой фетровой шапочке. Легкое бремя Христово он носил с собой всегда и везде, в черной клеенке, опоясанной двумя ремнями с деревянной ручкой, - совершенно так же, как мы, гимназисты, носили тогда свои учебники. В этой сумке был Новый завет, несколько книг св. отцов и поэты. Какие поэты, я не смогу сказать точно, но подлинно знаю, что среди них был и Фет. Знаю также, что с годами удельный вес поэтов в сумке уменьшался. Но важно не это, важно было само явление Прейса, живой факт того, как человек веры любит мир, эту теплую землю человечества, настолько любит, чтобы собрать ее в свою котомку как драгоценное бремя страдания и любви. В Этом был символ, но этим символом был живой человек, появляющийся среди нас (я часто видел его с С.Н.) и нас иногда не замечавший, всегда погруженный в свою тревожную думу, всегда куда-то спешащий - то в церковь читать шестопсалмие, то на философский диспут в Мертвый переулок (слушать, конечно, а не выступать), то в Данилов монастырь на могилу Гоголя.
И столетья прошли,
И продумал я думу столетий.
Я у самого края земли,
Одинокий и мудрый, как дети.
(Блок)
В своей любви он старался сохранить перед Богом все Его "отсветы", все сокровища мира, ибо "так возлюбил Бог мир".
С.Н. не обладал этой детскостью веры, хотя больше всего к ней стремился.
В 1934 или 1935 году, т.е. уже много лет спустя после ухода С.Н. из священства, я написал ему письмо в стихах. Даже в слабых стихах иногда как-то легче преодолеть трудности темы.
Я вспоминаю двор угрюмый
И камень грязный у перил,
Там, где над домом и над шумом
Московский вечер проходил.
Усталость сердца, как вериги,
От непосильных дум и снов.
И глядя в сумрак, меркли книги,
Храня палящий пепел слов.
И в той же комнате, за шторой,
Где уходил Ставрогин в ночь,
Мы про калужские просторы
Мечты не смели превозмочь.
Иль сердце верило наверно?
Но ведь тогда ж, как вещий сон,
Явились Светом Невечерним
Нам краски тихие икон.
. . . . . . . . .
Прости меня, что я словами
Тревожу в сердце след огня...
Томит меня опять ночами
Все та же мышья беготня.
"Калужские просторы" - это, конечно, Оптина. Там было что-то еще, пишу сейчас по памяти, но смысл был один: призыв к до-священническому светлому и свободному другу. Посылая письмо, я мало на что рассчитывал: уже лежали между нами годы одиночества на разных путях. Кстати, сейчас вспомнил, как однажды С.Н., уже будучи священником, сказал мне как-то: "Сейчас время одинокое". И вот пришел ответ. Он писал примерно так: "Спасибо тебе. Я получил письмо, когда лежал едва живой в сердечном припадке, и я читал его в слезах". Тут же были выписаны строки Батюшкова: