Воспоминания - страница 22

Шрифт
Интервал

стр.

Вспоминается, с какой любовью и знанием дела он открывал нам смысл древней иконы. Икона не есть портрет, это видение святости, видение святого тела тех, кто озарен до конца благодатью. Лицо, озаренное Невечерним Светом, дается не в анатомической записи тленной плоти, а в молитвенном прозрении его еще непостижимой славы.

Вот почему в истинной, т.е. древней иконе свои слова, свои краски и линии, свои законы, нам, тленным, непонятные. Но древняя икона открывает не только глубину, но и широту христианства.

Однажды летом 1917 года С.Н. повел своих друзей в Кремль, показывать иконопись Благовещенского собора. Там есть большая фреска "О Тебе радуется, Благодатная, всякая тварь". В центре ее Богоматерь, а крутом вся вселенная и мыслящая и произрастающая, и люди, и горы, и цветы, и звери, и святые люди, и простые, и христиане, и древнегреческие философы - вся радующаяся тварь.

Кажется, в 1918 году произошло открытие рублевской "Троицы" в Лавре. Я был тогда там с С.Н. Перед нею горели золотые годуновские лампады, и в их отсветах, когда совершалась церковная служба, икона светилась немерцающим светом. Я. помню, спросил С.Н., что он чувствует, глядя на нее, и он ответил: "Почти страх".

Любовь С.Н. к моему отцу была большая, я помню его горькие слезы после смерти отца, и эта любовь была взаимной.

Мне кажется, что они познакомились не раньше 1914 года, но уже в 1915 году отец в завещательном письме оставляет ему всю свою работу над изданием К. Леонтьева: это был знак полного сердечного доверия. Я не думаю, чтобы в С.Н. было когда-нибудь, даже в те годы - семнадцатый, восемнадцатый и девятнадцатый, - о которых я пишу, что-нибудь от византизма Леонтьева, хотя занимался он им тогда усердно и в те времена, наверное, считал себя леонтьевцем. Любовь его к моему отцу имела другие причины: он видел в нем духовного отца, который сочетал большую религиозную жизнь с любимой С.Н. русской культурой XIX века. Через него он прикасался Оптиной еще 80-х годов прошлого века, Оптиной отца Амвросия, у которого были и Достоевский и Толстой.

Отец начал писать еще при последнем славянофиле - И. Аксакове, - хотя, несмотря на это, так и не сделался "писателем", а всегда был просто священником. Он никогда не выступал в Религиозно-философском обществе, где С.Н. был секретарем, кроме одного юбилейного вечера памяти Леонтьева в 1916 году, но его религиозная философия была для С.Н. очевидной и близкой. Это была философия религиозной России, любовь к которой С.Н. сливал с любовью к Богу.

Весной 1917 года он окончил свою речь о России в богословской аудитории Московского университета своими стихами. Я помню последние строки:

...Исстрадать себя тютчевской мукой,


Мертвых душ затаить в себе смех,


По Владимирке версты измерить,


Все познать, все простить -


Это значит: в Бога поверить!


Это значит: Русь полюбить!

Не кончивший даже гимназии, он сделался глубоким ученым в области русской литературы и театра, но, конечно, еще за несколько десятков лет до получения им почетного докторского звания он уже "все познал" и именно тогда - до священства - "все простил".

Я помню его маленькую стремительную фигуру на Арбате в 20-х годах: он идет в черном подряснике с монашеским поясом и скуфейке. Тень какой-то рассеянности и в то же время тяжелой заботы была на его лице, точно "все простить" ему уже было трудно.

Летом 1945 года я видел его в последний раз. Это было на его даче в Болшеве, "которую мне построила Анна Каренина", шутливо сказал он А.А. Сабурову, намекая на свою работу по литературной постановке в Малом театре.

Наше свидание (как и предыдущее - лет за десять перед этим) было свиданием только старых знакомых: нельзя было касаться дружбы в Обыденском переулке. Наконец он повел меня обедать. И вот когда мы проходили на террасу через какую-то комнату вроде гостиной, он вдруг меня остановил и, показав на большой портрет, закрытый белым чехлом, сказал: "Ты сейчас увидишь то, что тебе будет интересно". На портрете был С.Н. еще молодой, в черном подряснике, с тяжелым взглядом потухших глаз. "Это писал Нестеров. Я тогда уже не носил рясы, но Михаил Васильевич заставил меня еще раз ее надеть и позировать в ней. Он назвал эту работу "Тяжелые думы"". После этих слов С.Н. опять натянул, точно саван, белый чехол, и мы пошли на террасу.


стр.

Похожие книги