— Больно часто ты куришь эту гадость, Келани, — сказал он.
— Ты не можешь жить без своего утюга, а я — без своей льямбы… Попробуй спросить у Малика — может, он согласится одолжить тебе утюг своего хозяина-убийцы.
— Всего неделя, как я приехал в эту дрянную деревню, а уже жду не дождусь, когда снова вернусь в город. Вот там я чувствую себя в своей тарелке.
И Американо вскочил на велосипед.
— Прощай, старый хрен, — бросил он.
— Прощай, негре кальсинас[3].
Американо, уже набрав скорость, хотел было повернуться и ответить. Но, потеряв равновесие, упал. Девчушки рассмеялись.
— А это правда, дядюшка, будто Американо — большой начальник в городе?
— Все он врет, как и Ондо, его отец. Я всегда знал, что он плохо кончит. Когда он был еще маленьким, а нашей Вирьяму мог позавидовать любой город, он уже мечтал быть белым. Да только цвет кожи ему не изменить. В городе он — всего-навсего слуга и все гроши, какие получает, просаживает в барах… Очень я рад, что он измазал свою куртку. Небось спать сегодня не будет… Фелисите, пойди-ка принеси мне огоньку. Из-за этой проклятущей сырости у меня трубка погасла.
Пока девочка бегала на другой конец деревни, старик Келани, придвинув к себе свои музыкальные инструменты, снова принялся играть.
17 час. 15 мин.
Закутавшись в ветхое одеяло, старик Ондо сидел у еле теплившейся масляной лампы и слушал, как ветер свистит в щелях его хижины, сложенной из пальмовых веток и листьев. Двери он никогда не отворял из боязни напустить бесов. Рядом с ним на земле лежала засаленная Библия. В небе загрохотало, дрогнула земля, и исступленная радость медленно разлилась по его телу. Этот насквозь прогнивший, грешный мир наконец-то рухнет. Вот уже много лет он изо дня в день предвещал это. Но к нему никто никогда не прислушивался. А он упорно исполнял свою миссию, даже когда его обзывали «старым идиотом», даже когда он узнал, что его единственный сын, которого прозвали Американо, приехав в Вирьяму, не пожелал его увидеть.
Вспышка молнии осветила хижину. С оглушительным грохотом рухнуло дерево. Старик сбросил с себя одеяло и, подражая завываниям ветра, пополз на четвереньках вокруг Библии.
18 час. 00 мин.
Старая Мария надушилась и закрыла пробкой бутылку с одеколоном. На земляном лежаке, накрытом циновкой, спала девочка. Мария пинком ноги разбудила ее. Ей хотелось, чтобы отец Фидель залюбовался ею сегодня — как десять лет назад тот мужчина, что, потеряв голову, женился на ней, а потом сгинул в алмазных копях, прожив с нею всего три месяца и оставив ее беременной этой девочкой, которую Мария по настроению звала то «большая моя Лиза», то «проклятая малявка». Тогда Марии, чтобы выжить, пришлось предлагать свое тело всем подряд. Теперь же она состарилась, и только ее новый хозяин — владелец «Золотого калебаса»- соглашался второпях баловаться с нею прямо на кухне; взамен он разрешал ей отлучаться, как, скажем, сегодня днем.
Девочка смотрела на мать, а та вертелась, оглядывая себя в крохотном зеркальце, прилаженном на стуле. Мария плохо слышала, но видела отлично. И когда отец Фидель попросил, чтобы она пришла к нему одна, она сразу все поняла. Ой, как блестели у него глаза!
— Куда ты задевала мои румяна? — Зло накинулась она на дочь.
Девочка вздрогнула. Потом торопливо вскочила и подбежала к порогу.
— Ты давно выбросила их туда, мама, — сказала она.
Но Мария не расслышала. Она с размаху ударила девочку по спине, и та упала.
— Быстро найди мою банку, проклятая малявка. Не будь у меня тебя, мне б жилось куда лучше. Твой отец был сущий негодяй.
Девочка поднялась и заплакала — она всегда начинала плакать, стоило ей услышать об отце. Мария подчернила брови углем. На мгновение у нее мелькнула мысль: «Спать со священником — значит, приблизиться к богу». Но эту мысль тотчас заслонила другая: как бы не промокнуть под дождем.
18 час. 30 мин.
Развалившись на стуле, хозяин «Золотого калебаса» устало глядел на дождь. Его маленькая сухонькая жена сидела напротив и то и дело тяжело, прерывисто вздыхала.
— Ты знаешь, Робер, сколько уже времени мы тут торчим?
— И не хочешь знать, да? Так вот, через десять дней будет двадцать два года… Вернемся домой, Робер. Мы с тобой ведь уже немолоды.