— Это вы, — с укором воскликнул он, — жители Запада, придали ненависти смысл, потому что вы возвели в культ самую страшную ее форму — безразличие…
Агостиньо хотелось прервать командира и задать ему вопрос, но он почувствовал: человек этот, как и всякий, кто одержим определенной идеей, говорит лишь для того, чтобы выговориться; утром, например, он сказал: Африка — пятно на совести бога. Что же породило этот бунт, идущий снизу, — душераздирающая покорность черных братьев или узаконенное высокомерие колонистов, изображающих бога только белым?
Агостиньо снова пососал порезанный палец и снял очки. Все вокруг тотчас слилось в густом тумане, сквозь который назойливо пробивался лишь голос командира. А он, стремясь вновь почувствовать ту опьяненность, какую утром вызвало в нем желание продлить оборванную пулей жизнь профессора-поэта, расслабился, растворился, слушая, как голос окутывает его непроницаемой, пугающей завесой, сотканной из трав, растущей ввысь и вглубь, берущей силы в собственном своем тлении, удерживающей его с помощью всевластных таинственных сил. Агостиньо слушал командира и думал, что мог бы побрататься с этим человеком, если бы ему удалось, не выглядя при этом смешным, убедить его в том, что бог тоже должен участвовать в установлении справедливости.
Агостиньо услышал какие-то странные звуки, раздавшиеся рядом с ним. Он торопливо надел очки — оказалось, Эдуардо проверяет оружие.
— …И на пути к нашей победе — не надо заблуждаться — мы будем убивать. Без ненависти. Мы можем простить все зло, какое вы нам причинили, если вы в силах понять это.
Агостиньо пососал палец. Он уже забыл, о чем намеревался спросить. Ах, вот теперь он вспомнил: формулировку «Африка — пятно на совести бога» можно ведь рассматривать двояко. Более подходящий повод для спора трудно придумать.
— Года два назад, — начал Агостиньо, — я взялся распространять листовки с требованием свободы, написанные одним из наших профессоров. Был он такой тщедушный и жил так бедно, что… что, думаю, он действительно был влюблен в Справедливость и Свободу… Мы все его очень любили. Однажды он сообщил нам, что получил в наследство большое состояние и не знает пока, как его распределить, ибо его все равно не хватит, чтобы помочь всем беднякам в нашей стране. Два месяца спустя его арестовали за то, что он срифмовал Салазар и кошмар… В тот вечер, когда мы распространяли листовки, почти всех нас арестовали. ПИДЕ[10] не теряет времени даром. Профессора нашего вскоре расстреляли, а нам приписали сотрудничество с коммунистами… Мне удалось выпутаться благодаря связям отца, который, впрочем, тут же пригрозил лишить меня средств, если я попадусь еще раз… А я всегда боялся страданий. Отец часто говорил нам, что страдание никогда не выпускает свою жертву насовсем, оно всегда делает примитивными людские стремления, и, однажды познав его, человек начинает желать лишь одного — оттереть зады людей, которые ничто не в силах отмыть. Словом, в конце концов страдание представилось мне чем-то вроде неизлечимой болезни, не говоря уже о том, что всему этому постоянно сопутствовала боязнь остаться недоучкой… Я надавал отцу кучу обещаний и, оправдывая свой переход в другой лагерь, то и дело повторял самому себе: если, мол, нынешний порядок изменится, я окажусь в проигрыше, а потому у меня больше оснований идти с ПИДЕ, чем против нее. Вам трудно понять, господа, положение человека, родившегося и выросшего в среде, где не знают, что такое голод, нищета, ужас перед завтрашним днем; вам, может быть, трудно понять, как я вдруг познал страдание через боязнь страдания… Наш профессор говорил: страдание помогает познавать других в большей мере, чем самого себя. Я не придавал этим словам значения, пока не оказался свидетелем поступка вашего товарища — Энрике.
Эдуардо снова встал. Командир задумчиво качал головой, глядя на солнечный блик, лежавший у него на колене. Треснула ветка, и чья-то тень отпрянула к дереву. Две другие размытые тени приподнялись и неслышно опустились где-то возле первой. Пугающий их танец приближался, точно их притягивала полоса света, падавшая с неба. В лучах света тени обозначились резче и вдруг рассеялись, а джунгли наполнились криками и шумом: обезьяны.