, которые когда-то он читал равнодушно: «Когда чувствуешь, что влюблен в женщину, следует спросить себя: „Каково ее окружение? Какую жизнь она вела?“ На этом основано все счастье нашей жизни». Сванн удивлялся, как это простые фразы, которые он перебирал в уме, могут причинять такую боль: «Бросьте эти штучки!», «Я-то видела, куда она клонит». Но он понимал: то, что представляется ему простыми фразами, на самом деле — части основы, на которой зиждется страдание, испытанное им, пока он слушал рассказ Одетты. И теперь он испытывал то же самое страдание. И то, что теперь он уже знал все обстоятельства, ничего не меняло — ведь даже если бы со временем он подзабыл, отчасти простил, это бы ничего не изменило: в тот миг, когда он повторял себе эти слова, возвращалось то же страдание и он опять становился таким же, как был, пока Одетта не заговорила: ничего не знающим, доверчивым; чтобы признание Одетты больнее его ударило, безжалостная ревность возвращала его в то время, когда он еще ничего не знал, и спустя месяцы эта старая история по-прежнему потрясала его, как открытие. Он восхищался страшной восстановительной силой своей памяти. Он мог надеяться только на то, что с годами эта воспроизводительница ослабеет и тогда его пытка прекратится. Но как только слегка ослабевала мучительная сила одного из слов, произнесенных Одеттой, — сразу же другое, звучавшее для Сванна почти как впервые, потому что сперва оно как-то не запечатлелось в его сознании, приходило на смену предыдущему и со свежей, нерастраченной силой наносило ему удар. Память о вечере, когда он обедал у принцессы Делом, была для него болезненна, но это было только средоточие боли. Та же самая боль смутно отдавалась во всех соседних днях. И когда он порылся в памяти, оказалось, что ему больно от всей той весны, когда Вердюрены так часто затевали обеды на острове в Булонском лесу. Так больно, что мало-помалу любопытство, которое возбуждала в нем собственная ревность, перекрыл страх перед новыми пытками, через которые он проходил, чтобы утолить это любопытство. Он понимал, что вся жизнь Одетты до их встречи, жизнь, которую он никогда не пытался себе представить, была не отвлеченным отрезком времени, представавшим ему сквозь толщу былого: она состояла из отдельных лет, заполненных определенными событиями. Но, узнавая об этих событиях, он боялся, что ее тусклое, бесформенное и приемлемое прошлое наполнится реальным и ужасным содержанием, покажет свою собственную дьявольскую личину. И он по-прежнему не пытался себе его представить, теперь уже не от лености ума, а из страха перед страданием. Он надеялся, что настанет день, когда он снова сможет слышать слова «остров в Булонском лесу», «принцесса Делом» без прежней муки, и ему казалось неблагоразумным подстрекать Одетту на новые откровенности, заставлять ее называть ему разные места, обстоятельства, которые теперь, когда его страдание чуть-чуть улеглось, возродят его в новом обличье.
Но часто Одетта сама, ни с того ни с сего, бессознательно открывала ему то, чего он не знал, о чем теперь уже боялся узнать; ведь она не имела понятия, какую границу провел порок между двумя ее жизнями — настоящей и той относительно невинной жизнью, которую, по мнению Сванна, вела его подруга (ему еще и теперь иногда казалось, что это так); Одетта не чувствовала этой границы: порочное существо, постоянно притворяясь добропорядочным перед людьми, которым не хочет признаваться в своих пороках, не отдает себе отчета в том, насколько эти пороки, незаметно укореняясь в нем все глубже, постепенно все больше отлучают его от нормальной жизни. В голове у Одетты воспоминания о том, что она скрывала от Сванна, уживались с другими, невинными, и эти последние понемногу заимствовали у первых какие-то черточки, проникались ими, как заразой, а Одетта не замечала в них ничего странного; в том особом месте, которое она отвела для них в своем внутреннем мире, они не спорили со всем остальным; но когда она пересказывала их Сванну, он приходил в ужас от той атмосферы, которую они передавали. Однажды он попытался, не обижая Одетту, выведать у нее, не имела ли она в жизни дела со своднями. На самом деле он был убежден, что не имела; эту мысль в его сознание заронило чтение анонимного письма, но заронило как-то механически; однако мысль застряла у него в голове, и, чтобы избавиться от этого чисто формального, но все же неприятного подозрения, он хотел, чтобы Одетта ее искоренила. «Ах нет, нет! Хотя меня буквально преследовали, — добавила она с самодовольной улыбкой, не понимая даже, что Сванну ее гордость никак не может показаться уместной. — Да вот хоть вчера одна прождала меня больше двух часов, предлагала любые деньги. Уверяла, что какой-то посол ей сказал: „Я покончу с собой, если вы ее мне не приведете“. Ей сказали, что меня нет дома, потом в конце концов я сама велела ей уходить. Жаль, что ты не видел, как я с ней обошлась! Горничная слышала из соседней комнаты и сказала мне потом, что я орала как резаная: „Да не хочу я! Не хочу, и все! Что я, по-вашему, не имею права делать что хочу? Еще понимаю, если бы мне были нужны деньги…“ Консьержу приказали больше ее не пускать, ей скажут, что я уехала в деревню. Нет, правда, жаль, что ты не слышал! Тебе бы понравилось, милый. Видишь, в твоей Одетте есть все-таки что-то хорошее — а ты ее считаешь испорченной».