— С этим покончено, милая, — сказал он. — А я знаю эту особу?
— Да нет, клянусь тебе, и вообще, кажется, я преувеличиваю, все это не зашло по-настоящему далеко.
Он вздохнул и продолжал:
— Зачем ты так? Мне же все равно, просто очень жаль, что ты не можешь назвать мне имя. Если бы ты сказала мне, кто она, я бы навсегда перестал об этом думать. Я о тебе же забочусь, я бы тебе больше не докучал. Когда все знаешь, это так успокаивает! Страшнее всего то, чего не можешь себе представить. Но ты и так уже столько признаний мне сделала, не хочу тебя утомлять. Сердечное тебе спасибо за все, что ты для меня сделала. С этим покончено. Скажи только, давно это было?
— Ну Шарль! Пойми — ты же меня убиваешь! Это все было бесконечно давно. Я и думать забыла, а ты как будто хочешь, чтобы я снова взялась за старое. Вот уж ты, небось, порадуешься, — добавила она, не понимая, что получилось глуповато, зато осознавая, что делает Сванну больно.
— Я только хотел знать: мы уже тогда были с тобой знакомы? Понятно, что для меня это важно, — кстати, это случилось здесь? Ты не могла бы мне сказать, когда именно это было, чтобы я мог сообразить, чем я тогда был занят, и ты же сама понимаешь, не может быть, чтобы ты не помнила, с кем ты была, Одетта, милая моя.
— Да не знаю я, по-моему, в Булонском лесу, ты потом с нами встретился на острове. Ты в тот вечер обедал у принцессы Делом, — добавила она, довольная, что способна сообщить такую подробность, которая подтвердит правдивость ее показаний. — За соседним столиком сидела одна женщина, которую я давно не видела. Она мне сказала: «Пойдемте-ка вон за ту скалу, полюбуемся отражением лунного света в воде». Я сперва зевнула и говорю: «Нет, я устала, мне и тут хорошо». А она стала уверять, что такого лунного света еще не бывало. Я ей сказала: «Бросьте эти штучки!» — я-то видела, к чему она клонит.
Одетта рассказывала чуть ли не со смехом — не то не видела в этом ничего особенного, не то надеялась смягчить эффект своих слов, оградить себя от унижения. Видя выражение его лица, она сменила тон:
— Ты негодяй, тебе нравится меня терзать, я тут из-за тебя плету невесть какие небылицы, лишь бы ты от меня отвязался.
Этот второй удар, нанесенный Сванну, был еще беспощадней первого. Ему бы никогда в голову не пришло, что это могло произойти так недавно, а он ничего не видел и даже не догадывался — и не в далеком прошлом, которого он не знал, а в один из тех вечеров, которые он так хорошо помнил, которые он провел с Одеттой и о которых, думалось ему, все знал, а теперь, задним числом, все оказывается обманом и мерзостью; этот вечер на острове в Булонском лесу внезапно разверзся между ними как зияющая пропасть. Одетта была неумна, но ее обаяние заключалось в естественности. Она так рассказала и разыграла эту сцену, что задыхающийся Сванн словно увидел все воочию — зевок Одетты, скалу. Он услышал, как она отвечает — увы, до чего весело! — «Бросьте эти штучки!» Он чувствовал, что нынче вечером она больше ничего не скажет, что ему уже не приходится ждать новых откровений; она молчала; он сказал:
— Прости меня, дружок, я чувствую, что измучил тебя, с этим покончено, я больше об этом не думаю.
Но она видела, что он не сводит глаз с того, о чем раньше понятия не имел, и с прошлого их любви, которое в его памяти было раньше зыбким и размытым, а потому однообразным и ласковым, а теперь в это прошлое, словно саднящая рана, проникла та минута на острове в Булонском лесу, в лунном свете, после обеда у принцессы Делом. Но Сванн настолько привык считать жизнь интересной, восхищаться любопытными открытиями, которые удается в ней сделать, что, даже страдая настолько, что казалось, он уже недолго сможет выносить такую боль, он себе говорил: «Жизнь в самом деле удивительна и щедра на прекрасные сюрпризы; оказывается, порок в ней встречается чаще, чем принято думать. Вот женщина, которой я верил, — вроде бы, такая простая, честная, пусть подчас легкомысленная, и мне казалось, что у нее нормальные, здоровые наклонности; по неправдоподобному доносу я ее допрашиваю — и то малое, в чем она признается, оказывается даже еще хуже, чем я мог заподозрить». Но он не в силах был ограничиться этими беспристрастными замечаниями. Он пытался точно оценить серьезность того, что она ему рассказала, чтобы сделать выводы: часто ли она этим занималась, не возьмется ли опять за старое. Он повторял себе ее слова: «Я видела, куда она клонит», «Всего несколько раз», «Бросьте эти штучки!» — но в его память они врывались не просто так: каждое держало нож и наносило ему новый удар. Некоторое время Сванн, словно больной, который, несмотря на боль, которую причиняет ему каждое движение, мечется в постели, повторял себе: «Мне и тут хорошо!», «Бросьте эти штучки!» — но это было так мучительно, что ему пришлось остановиться. Он был потрясен: те самые поступки, о которых он всегда думал так легкомысленно, так весело, теперь виделись ему тягостными, как болезнь, от которой можно умереть. Он знал много женщин, которых мог бы попросить последить за Одеттой. Но разве можно рассчитывать на то, что они разделят его точку зрения и не ограничатся представлениями, которыми он и сам прежде всегда руководствовался в своей чувственной жизни, не скажут со смехом: «Ревнивый злыдень, сам не веселится и другим не дает». Раньше любовь к Одетте приносила ему только изысканные радости — так сквозь какой же внезапно разверзшийся люк провалился он внезапно в этот новый круг ада, откуда непонятно было, как выбраться? Бедная Одетта! Он на нее не сердился. Она была виновна только наполовину. Ведь говорили же, что ее собственная мать продала ее, почти ребенка, в Ницце, богатому англичанину. Но какой горестной правдой веяло для него теперь от строк из «Дневника поэта» Альфреда де Виньи