— Скажите же откровенно, что вы о них думаете, мы им не передадим. — На что Сванн ответил:
— Да я вовсе не боюсь герцогини (если вы имеете в виду Ла Тремуйлей). Уверяю вас, что все любят у нее бывать. Не стану утверждать, что она глубокая мыслительница, — (он произнес «мыслительница», как будто это было смешное слово, потому что его язык еще хранил следы привычного остроумия, хотя в последнее время оно отступило под натиском недавно вспыхнувшей любви к музыке; теперь он порой даже горячился, излагая свои мысли), — но, откровенно вам скажу, она умная женщина, а ее муж весьма просвещенный человек. Они славные люди.
Госпожа Вердюрен чувствовала, что из-за одного «неверного» рискует моральным единством всей компании; в гневе против упрямца, не понимавшего, какое страдание причиняют ей его слова, она не сдержалась и из самых глубин ее сердца вырвался крик:
— Думайте о них все что угодно, но хотя бы держите это при себе.
— Смотря что считать умом, — заметил Форшвиль, которому тоже хотелось блеснуть. — Ну-ка, Сванн, что такое, по-вашему, ум?
— Вот! — вскричала Одетта. — Вот о таких серьезных вещах я его все время спрашиваю, а он ни за что не хочет отвечать.
— Ну почему же… — возразил Сванн.
— А ведь в этом все дело! — заметила Одетта.
— Дело табак? — уточнил доктор.
— По-вашему, — продолжал Форшвиль, — ум — это светская болтовня, искусство заставить себя слушать?
— Доедайте же наконец, а то у вас не могут забрать тарелку, — раздраженно сказала г-жа Вердюрен Саньету, который, погрузившись в свои мысли, перестал есть. И тут же, устыдясь, видимо, своего сварливого тона, добавила: — Ничего страшного, ешьте спокойно, я просто хочу сказать, что из-за вас невозможно подать следующее блюдо всем гостям.
— Весьма любопытное определение ума, — чеканя слоги, произнес Бришо, — есть у нашего кроткого анархиста Фенелона…[220]
— Слушайте! — обратилась к Форшвилю и доктору г-жа Вердюрен, — он нам скажет, как Фенелон определяет ум, такое не каждый день узнаешь.
Но Бришо ждал, пока Сванн даст свое определение ума. Тот не отвечал и, уклонившись, лишил г-жу Вердюрен блестящего поединка, которым она жаждала угостить Форшвиля.
— Ну конечно, вот и со мной он так, — обиженно заметила Одетта. — Я даже рада, что он не меня одну считает недостойной собеседницей.
— Эти де Ла Тремуайли[221], которых госпожа Вердюрен описала нам в не слишком благоприятном свете, — осведомился Бришо, энергично выговаривая каждое слово, — не ведут ли они свой род от тех Ла Тремуайлей, знакомству с которыми так радовалась, по собственному ее признанию, милейшая снобка мадам де Севинье, потому что это шло на пользу ее крестьянам? Правда, на самом деле у маркизы была другая причина, гораздо более важная: ведь ей не давали покою литературные лавры, главное для нее было — писать. Так вот, судя по дневнику, который она регулярно посылала дочери, мадам де Ла Тремуайль, благодаря своим блестящим семейным связям, была очень хорошо осведомлена и вершила иностранную политику.
— Ну нет, не думаю, что это та же самая семья, — на всякий случай вставила г-жа Вердюрен.
Саньет тем временем поспешно отдал дворецкому свою еще полную тарелку и вновь погрузился в молчаливое созерцание, а потом наконец ожил и со смехом рассказал, как он обедал с герцогом де Ла Тремуйлем; из его истории следовало, будто герцог не знал, что Жорж Санд — псевдоним женщины. Сванн, питавший к Саньету симпатию, счел своим долгом привести ему кое-какие подробности насчет культурного уровня герцога, доказывавшие, что такое невежество с его стороны буквально невозможно; но вдруг он остановился; он понял, что Саньет не нуждается в этих доказательствах и знает, что в его истории нет ни слова правды, просто потому, что сам же ее и сочинил только что. Этот превосходный человек страдал оттого, что Вердюрены его считали скучным; он чувствовал, что за этим обедом выглядит еще бесцветнее, чем всегда, и хотел во что бы то ни стало, пока обед еще не кончился, развлечь общество. Видя, что не добился эффекта, на который рассчитывал, он так быстро капитулировал, так огорчился и так вяло ответил Сванну, мечтая прервать его возражения, в которых уже не было надобности: «Ну хорошо, хорошо; пускай даже я ошибаюсь, это же не преступление, мне кажется», что Сванн и сам пожалел, почему он не в силах признать историю правдивой и восхитительной. Доктор, слушавший их разговор, решил было, что тут кстати было бы сказать: