— Ты действительно говоришь, как местный житель.
— Думаю, да. Возможно, я начинаю думать и чувствовать, как они.
Она поднялась, подошла к столу и стала передвигать лежащие там книги, вазу с цветами, пепельницы. Стоя спиной к нему, она сказала:
— У меня такое впечатление, Дэвид, что ты намекаешь, что хотел бы остаться здесь.
— Думаю, что мог бы, — сказал он спокойно. — По крайней мере, на некоторое время. Ты против?
— Не знаю. Это как сказать. А что ты будешь делать — я имею в виду, как ты собираешься зарабатывать на жизнь? Здесь ты не можешь быть раввином.
— Я знаю.
Она повернулась к нему.
— Дэвид, ты устал быть рабби? Ты собираешься бросить это занятие?
Он рассмеялся.
— Это забавно: раввин приезжает в Святую Землю и теряет религиозность. Конечно, еще до поступления в семинарию я знал, что не смогу быть таким раввином, каким был мой дедушка в маленьком штетле в России, когда жил там, да даже в ортодоксальной общине, когда только приехал в Америку. Он был судьей, с помощью Талмуда решал проблемы конгрегации и общины. В Америке такое было невозможно. Но я думал, что мог бы быть таким раввином, как мой отец, главой общины, который направляет конгрегацию в русло фундаментального иудаизма и не дает ей отклониться в окружающее романтическое христианство, закрепляя в сознании и традиционные ритуалы, и молитвы, которые нужно произносить в определенное время. Они не созвучны современному миру, их достоинство в том, что они сохраняют наше отличие от соседей и поэтому обладают связующей силой. Но с первого дня приезда в Израиль я стал понимать, что это были ритуалы Изгнания, галута. Сильнее всего я ощутил дух шабата в наш первый день здесь, когда я не пошел в синагогу, и потом в том нерелигиозном кибуце. Они всю неделю работали, а в шабат надели чистую одежду, праздновали и отдыхали, набираясь сил. Я почему-то почувствовал, что так и должно быть. Мне показалось, что здесь, в своей собственной стране, наши ритуалы стали своего рода мумбо джумбо, фетишем — нужным в диаспоре, но бессмысленным здесь. Я увидел это в удивленных глазах сынишки Ицикала в кибуце, когда он наблюдал, как я молился в талесе и тфилин. Наложить определенным образом черный кожаный ремешок на руку и на лоб, завернуться в особую ткань с бахромой, чтобы произносить слова, написанные для меня сотни лет назад, — это было нужно в Америке, чтобы напомнить мне, что я еврей. Но здесь, в Израиле, нет никакой нужды напоминать мне об этом. Моя работа в Барнардс-Кроссинге — не что иное, как выполнение религиозных фокусов-покусов: свадьбы, похороны, чтение соответствующих молитв. Именно это нужно сегодня от меня Маркевичу и Кацу.
И он заходил по комнате, засунув руки в карманы.
— Но они не типичны для конгрегации.
— Да, я согласен, они крайний случай, но их отношение не слишком отличается от отношения большинства конгрегации.
— Дэвид, ты принял решение? Ты определенно решил, что хочешь уйти из раввината?
— Нет… я не знаю, — несчастным голосом произнес он, уныло глядя на пол. — Но…
— Но ты хотел бы знать, как отнесусь к этому я? Так вот, я вышла за тебя замуж до того, как ты стал раввином, и если бы ты вылетел из семинарии, я бы не просила о разводе. Но ты все-таки должен зарабатывать на жизнь. А как?
— Ну-ну, я всегда смогу найти работу. — Он поднял глаза, и его голос опять стал бодрым. — Или вступим в кибуц… Я мог бы преподавать, писать что-нибудь для газеты. У меня достаточно хороший иврит. Конечно, придется кое к чему приспособиться, привыкнуть к более скромной жизни. Вместо работы волонтером в больнице тебе придется найти оплачиваемую работу…
— Это меня не беспокоит. Я могла бы даже делать то же, что и теперь. Другие сотрудники отдела работают за плату. Но я смогу начать работать только через некоторое время.
— Почему?
— Сегодня в больнице я ненадолго отпросилась и пошла сама показаться врачу. — Она помедлила. — У меня будет ребенок, Дэвид.