— Хорошо, мам. — Егорка всё топтался на холодном полу и не чаял, когда же мать сызнова отпустит его на печь.
А Евдокия думала, чего бы ещё наказать старшему сыну, потому что тяжко ей было оставлять одних деток. Вот и тянула.
— Дружку щей у миску раз в день плесни, корки какие кроши, Дружок собака справная, сторожить вас будет. — Она уже хотела отпустить сына на печь, но вспомнила, даже руками всплеснула: — И на реку — упаси Боже! Ишо вода большая. Унесёть! Так и знай — унесёть! Будут ребяты кликать, не иди и Данилку не пускай, смотри за ним в оба глаза. Ты слышишь аль нет?
— Слышу, мам...
— Ну, ладно! — Евдокия пригорюнилась. — Вроде всё обсказала. Давай на дорожку сядем. — Она загребла сына большой рукой, прижала к себе, и оба они сели на лавку под окошком, которое голубело ранним апрельским утром. Евдокия почувствовала дрожь маленького худого тельца и, чуть не заплакав, сказала сурово: — Ладно. Иди поспи ишо.
Егорка мигом стрельнул на печь, а Евдокия немного посидела на лавке одна, опустив между ног натруженные крестьянские руки, потом взглянула на ходики, висевшие у двери.
Маятник шмыгал туда-сюда бесшумно, и стрелки показывали четверть шестого.
Она поднялась, перекрестилась на красный угол, где перед иконостасом, перед тёмными ликами Христа и святых теплилась лампадка, и вышла из избы.
Деревня Луковка ещё спала, накрытая знобким туманом, розовым от вставшего солнца. Тянуло низовым ветерком, и туман на глазах редел, расползался клочьями. Проступали плетни, голые кусты у колодца, избы...
По деревне перекликались петухи, тянуло дымком, уже топились печи. Запах дыма смешивался с духом тёплых коровников и весенней сырой просыпающейся земли. Евдокия постояла на крыльце, вдохнула родимый воздух глубоко и радостно, даже в груди закололо.
«Господи! Благодать-то какая!» — подумала она, и пришло убеждение, что в Туле всё у неё получится хорошо, заберёт она своего непутёвого мужика из солдат, привезёт домой.
Вывернулся из-за угла Дружок, молодой весёлый кобелёк серой масти, радостно взлаял, кинулся к Евдокии, неистово крутя хвостом и приседая на передние лапы, в руки ткнулся мокрым холодным носом.
— Ишь ты, — сказала Евдокия и потрепала собаку за густую холку. — Тоже, поди, весне радуешься? Пошли, Дружок, Бурана запрягать.
Она решила не подходить к корове, не тревожить её, подумала: «Пускай на энти дни к Клавдии привыкнеть».
Застоявшийся Буран, степенный пегий мерин, встретил хозяйку тихим ржанием, пока она выводила его к телеге, приткнутой во дворе под навесом у сарая, косил влажным тёмным глазом, пофыркивая, от него крепко пахло конским потом, и это был запах труда на своём малом поле, он заставил Евдокию с вновь нахлынувшей тревогой подумать, что сев — вот он, рядом, не успеешь оглянуться, так что, как ни крути, Прохора надо вернуть скорее. И ещё она подумала, что до новины муки не хватит и придётся в ножки кланяться или Илье Зипунову, старосте, самому богатому мужику в Луковке, или деверю — у мельника всегда мучица про запас имеется. Евдокия как раз и намеревалась заночевать на мельнице у деверя Василия — на полпути к Туле, а дорога предстояла немалая — до губернского города сто сорок вёрст с гаком.
Евдокия привычно, умело запрягла Бурана в телегу, под слежавшееся сено ткнула полмешка с овсом да две корзины со снедью, и себе в дорогу, и гостинцы Прохору, и сестре Лукерье. Лукерья жила в Туле — повезло старшей сестре: поехала на ярмарку на весенний праздник ритатуйки, и там углядел её Иван Заворнов, вдовец, хозяин колбасной лавки. Углядел и не отпустил от себя боле. Ладно живут Лукерья с Иваном, сестра, считайте, как сыр в масле катается. Однако ж всё это до недавнего времени было, до революции ентой, когда царя-батюшку с престолу скинули. Как теперя жизнь обернётся? Одному Богу ведомо...
Евдокия тяжело вздохнула и пошла отворять ворота.
Вывела Бурана со двора на улицу, задвинула ворота, посмотрела на свою избу под ветхой соломенной крышей, присевшей на левый бок по самые слепые оконца, и опять захолонуло сердце: «Ой, царица небесная, да как же они без меня, кровинушки махонькия?..»