Париж пахнет свежими дрожжами, кофе и цикорием; Лондон — мастикой для полов; Амстердам — старой покрытой плесенью мебелью; Копенгаген — раздавленной земляникой; Берлин — фосфором; Бремен — аптечной ромашкой; Прага — дыханием чахоточного больного.
Я не могу понять, почему, просыпаясь на берегу Балтийского моря в пахнущем гнилыми водорослями воздухе возле старых немецких или шведских барок, я иногда внезапно ощущал упрямый аромат тубероз?
Странствия захватили меня. Я бежал — но куда и от кого? Или от чего? Мог ли я знать ответ?
Ребенком, на бесконечной солнечной улице, я иногда мчался, словно жеребенок, чтобы проверить, всегда ли за мной следует моя тень? Наконец, задыхаясь и выбившись из сил, я останавливался и оглядывался, надеясь увидеть плоский силуэт своей далеко отставшей измотанной тени, валяющейся на солнечной мостовой.
Но разве сейчас я занимаюсь чем-то иным, а не бегством от грязной тени своей души?
Да, но что это за тень?
Странствия. Я мог бы представить их в виде простейшего уравнения, составными элементами которого будут банальные сцены из пьес парижских театров: вот улица с домами свиданий в Тулоне, вот девушки, джин и розовые шляпки, залитые голубым светом на Камершиал Роуд[66], вот отвратительный грязный переулок в Бресте, на котором находится старая тюрьма, вот нелепые пустынные улицы Антверпена…
Этот поезд…
Он несется в неизвестность, описывая кривые, он должен пройти через городок, когда-то небольшой, но теперь разросшийся.
Ах, это не имеет значения…
Добравшись до него, я постараюсь уснуть, хотя бы в привокзальной гостинице…
Меня никто не узнал…
Служащий на вокзале вежливо приветствовал меня… Оказалось, нет, не меня, а какую-то проходившую мимо даму.
Большая светящаяся реклама заливала оранжевыми неоновыми лучами, за неимением прохожих, пустую привокзальную площадь с «Универсальными магазинами Блана».
— Мой красавчик, — проворковал голос за моей спиной. — Мой малыш, которого я буду любить.
Запах грязной церковной паперти… Она бросала мне в затылок одно слово за другим. Наверное, в поезде она вылила на себя флакон дешевых духов.
— Никто не узнал меня, — громко сказал я. — Хотя, нет…
Пробежавшая мимо меня крыса, словно скользившая на колесиках, а не на лапках, нырнула в дыру, и оттуда на меня сверкнули розовые глазки. Мне показалось, что я узнал Жерома Майера. Но это была всего лишь крыса, обыкновенная крыса из сточной канавы.
Мы вошли через заднюю дверь, прошли светлым коридором, пропахшим свежей краской, и оказались в очаровательном будуаре.
Я уже знал, что должно произойти, и был спокоен и почти рад.
— Я сейчас, быстро наведу красоту, — сказала она, скрываясь за занавеской из старого розового бархата.
Диван показался мне на редкость странным, похожим на сильно вытянутое широкое и глубокое кресло, с сильным запахом кожи, к которому примешивался тонкий аромат больших подушек из розового шелка, подобранных в тон портьерам и панелям.
— Иду, иду, — донеслось до меня из соседней комнаты.
Я встретил ее в поезде, она вцепилась в меня, словно уличная девка, и сразу же сообщила цену, но…
Но, несмотря на свет бесконечности, затопивший мою душу, я знал, что иду верным путем, предписанным мне судьбой. И я принял предложение с пылкостью юного любовника, чем удивил и очаровал ее.
Я валялся на диване, небрежно перебирая безделушки, валявшиеся на туалетном столике.
Изящная китайская бритва в виде серпа заставила меня восторженно воскликнуть.
— В чем дело, мой маленький нежный друг? — прозвучал ее голос, дружелюбный, но с ноткой подозрительности. — А вот и я!
— Эта вещица показалась мне очень красивой, — сказал я, протянув к ней изогнутое лезвие из светлой стали.
Она склонилась надо мной.
— О, — сказал я, — мадам Буллю!
Мне хотелось, чтобы все закончилось без ее ужасных криков. Но возможно ли обойтись без них?
Судьба жестко определяет рамки происходящего, включая каждую свойственную этому происходящему мелочь.
Понимаете, в мире все предопределено заранее, начиная с орбиты гигантской звезды Бетельгейзе и кончая микроскопическими судорогами электронов.
Почему вы думаете, что у нас все произойдет иначе, мадам Буллю?