– Вот видишь, как тебе повезло! – сказал Петушков и благоговейно принял у Артемия Ивановича окуляр от микроскопа, чтобы передать сестре. – Тут буквами иностранными написано: «Карл Цейс, Йена». Не меньше пятидесяти рублей стоит. Я тебе когда еще говорил – займись делом! Что попросту на шкафу матрас протирать… А тут тебе эмеритура, и труба подзорная… А у нас пенсию вон сколько выслуживать надо!
– Ну как? – спросил поляк, когда Авдотья взяла у брата окуляр и приставила к глазу.
– Ух, как видать! – сказала она и перевернула окуляр другим концом. – А так даже еще лучше!
– Премного благодарствуем, – сказал Петушков.
– Ну, раз видать – то виждь. Мы еще придем, – сказал Артемий Иванович, и они покинули квартиру Петушковых.
– Чего она там увидела? – недоуменно спросил поляк, когда они вышли на улицу.
– Сам не пойму. Я и с одной стороны смотрел, и с другой – ничего не видать, муть одна. Но может у ней со зрением плохо? Я в твои очки тоже ни черта не вижу, а ты вон как сыч в шубе – наскрозь видишь.
* * *
Уже два дня генерал-майорша Сеньчукова лежала в гатчинском Придворном госпитале в беспамятстве, и все это время дочь ее Вера ни на шаг не отходила от матери. Накануне вечером положение ее было столь опасным, что доктор Надеждин посоветовал пригласить священника. Тот явился со всей справой и запасными дарами, но больной полегчало, и с соборованием решили повременить. Однако Мария Ивановна все еще не разговаривала, хотя ее стеклянный взгляд иногда уже приобретал вполне осмысленное выражение.
После обеда в госпиталь прибыл пожилой чиновник, представившийся титулярным советником Аполлоном Александровичем Жеребцовым из сыскного. Он с разрешения дежурного врача прошел вместе с Верой в палату, убедился, что вдова полицмейстера ни к каким разговорам неспособна, просмотрел скорбный лист, висевший в изножье кровати, и предложил Вере Александровне побеседовать где-нибудь наедине. Вера, которая смертельно устала за двое суток, проведенных в больнице, ухватилась за это предложение, и они пошли пешком к ней на Бульварную.
Принадлежавший еще недавно генерал-майорше дом был обычным пригородным двухэтажным строением, с мезонином и балкончиком с резными балясинами, с зелеными воротами и дощатым забором, с кустами малины, укрытыми сейчас почти до верхушек снегом, и крыльцом, украшенным затейливыми витыми столбиками, которые, однако, все были ощипаны на лучины для самовара.
– Мне бы, Вера Александровна, чайку бы, намерзся, пока с Балтийской станции до госпиталя пешком шел, – сказал Жеребцов, когда они сняли пальто в сенях и прошли в гостиную.
– Да, Аполлон Александрович, нынче не советуют на Варшавскую ездить, говорят, там какие-то лихие люди лютуют, на днях весь наш кирасирский полк подняли на подмогу жандармам, чтобы их унять.
– У вас тут курить можно?
– Нет, матушка не дозволяет курить в доме.
– Ладно, попозже на веранду выйду. Вы мне вот что скажите, Вера Александровна: вы кого-нибудь из этих двоих мазуриков знаете? – спросил Жеребцов, когда его усадили за стол.
– Одного знаю.
– Да что вы! – дернулся чиновник. – Расскажите-ка мне поподробнее.
– Это было почти двадцать лет назад, когда батюшка служил полицмейстером в Петергофе. Учитель рисования в тамошнем городском училище обрюхатил нашу прислугу, Настасью Нестерову, и оклеветал в этом батюшку. Фамилия его была Владимиров, звали Артемием Ивановичем. Вот он и ехал с нами в поезде. Я бы его не узнала, так его признала сама Настасья.
– Она у вас до сих пор служит? – изумился Жеребцов.
– Какое там! Она у брата в участке в Полюстрово кухаркой, а сын ейный делопроизводителем там же. Этот Владимиров у них в участке на Рождество вдруг арестантом объявился.
– Пострадал ли тогда за свою клевету г-н Владимиров?
– Нет, не пострадал, время-то какое тогда было – на нас все адвокаты набросились. Едва батюшку не засудили. Этот Владимиров пролез к фрейлине Шебеко, снимавшей дачу как раз забор в забор с частью, а вы сами знаете, чья она подруга тогда была.
Жеребцов покраснел. Ему было неудобно, что малознакомая порядочная барышня упоминает вслух о любовнице покойного Государя Императора княжне Долгорукой.