С ней рядом стоял, не отходил, следовал за ней как тень Дмитрий Веневитинов — слабая его шея была тщательно окутана белоснежным галстуком, красивая голова сидела горделиво, а черты лица будто созданы были для портрета: тонкие брови, выразительные глаза, прямой нос... Он был давно и безнадёжно влюблён в Волконскую. Всё же духовная жажда оторвала его от женщины и заставила подойти к Пушкину, и он — не совсем вовремя и не вполне уместно — принялся развивать заветные свои мысли:
— Как найти единый закон для прекрасного? Искусство — это тоже самопознание, значит, и познание мира.
И главное в поэзии то, что она отражает идеальные начала духа — как философия! — Всё это было влиянием немца Шеллинга.
Пушкин искренне любил юношу, но отвлечённые и туманные рассуждения были ему чужды и невольно вызывали тоже глухое раздражение.
— Человек носит в душе весь видимый мир, — продолжал Веневитинов. — Субъект — совершенно в объекте...
В это время хозяйка звонким призывом собрала вокруг себя всех гостей. Она показывала древнюю и редкую икону.
— Это икона святой благоверной княгини Ольги[301], — объясняла она по-французски, — писана, по семейному преданию, живописцем императора Константина Багрянородного в то самое время, когда крестилась Ольга в Царьграде, и род Белозерских ведёт от неё своё начало.
Конечно, Волконская была удивительной женщиной! Она усердно изучала русские древности, записывала народные песни, обычаи, суеверия, легенды для своего труда «Сказание об Ольге». Она и стихи писала. Но учёность в женщине, к тому же несколько манерной и вычурной, Пушкина не привлекала.
К нему подошёл граф Риччи[302].
— Я возымел похвальное желание стать переводчиком. Но, Александр Сергеевич, укажите сами, какие из небольших стихотворений ваших, уже напечатанных, желали бы вы видеть в переводе на итальянский... Выбирая сам, я рискую попасть в положение Альфиери[303], который три раза собирался сделать выборку из Данте и трижды переписал Данте целиком. Я тоже готов переписать все ваши произведения, ибо они все прекрасны...
Пушкин поблагодарил.
— Граф, — сказал он, — если вы желаете, я бы выбрал «Демона»... — Всё же это было одно из любимейшнх его творений — о нём, о духовном его надломе и борьбе.
Потом он разговорился с Баратынским.
— Я, знаешь, чудесно жил в Финляндии, — задумчиво рассказывал Баратынский. — По утрам спокойно занимался, вечера проводил у моего друга, командира полка. Осень там удивительная — какая-то по-особому трогательная в своей прощальной красоте. Генерал-губернатор Закревский[304], добрый, благородный человек, в своём доме отвёл мне две комнаты, те самые, в которых некогда жил Суворов... Генерал всё сделал для моего повышения, а жена его... — Он вдруг запнулся, будто неосторожно сказал лишнее.
— Что жена его? — тут же ухватился Пушкин. — Говорят, она удивительная красавица и чрезвычайно свободна в поведении?..
Баратынский покраснел, но эту тему продолжать не захотел.
— Бедный наш Кюхельбекер, — сказал он. — Человек замечательный во многих отношениях, он должен был, вроде Руссо, стать у нас заметной фигурой...
— Не говори, не напоминай, — почти попросил Пушкин.
— И характером он походил на Руссо: чувствительный, с беспокойным самолюбием, с восторженной любовью к правде, добру, славе.
— Я хотел всех вас сплотить на единый подвиг создания русской словесности! — воскликнул Пушкин. — Но ещё есть Дельвиг! Ах, Боже мой, я хочу видеть Дельвига!
Послышался голос Зинаиды Волконской:
— Кто этот человек, который носит на челе своём печать сожалений даже среди пиров и празднеств? И что причина печали: страсти, честолюбие, преждевременно замолкнувшая лира? Нет, его душа чиста и свободна, в нём живёт гений...
Она обращалась к Мицкевичу. И взоры всех устремились на знаменитого польского поэта. Он учтиво поклонился хозяйке и гостям. Мицкевич знал, чего от него ждут: он славился необыкновенным даром импровизатора.
Установилось молчание. В тишине чей-то несвоевременный кашель прозвучал как пушечный выстрел. Мицкевич даже побледнел. Некоторое время он сидел молча, потом закрыл лицо руками, но вдруг оторвал их от лица и вскинул голову, так что густые прекрасные его волосы распались. И начал импровизировать — конечно, не на польском языке, который был бы непонятен, и не на русском, которым сам владел всё же недостаточно, а на общем для всех французском.