Она робко, исподлобья взглянула на него.
— Как-то я вам сказала... Вы вовсе меня не знаете... — Голос её дрожал.
Спасти его могло одно красноречие.
— Я кажусь вам сумасшедшим, не правда ли? — заговорил он. — В самом деле: некто, благоразумный человек, ухаживает за вами год за годом, а я... Но поверьте, Софи, увидев вас один лишь раз, нельзя колебаться. Вы скажете: я не старался увлечь вас. Да! Но почему? Потому что у меня не было претензий просто увлечь вас. Я сразу решил идти прямо к развязке, потому что понял: возле вас кто же не будет счастливейшим из людей?
Кажется, его пылкое красноречие произвело на неё должное впечатление. Склонив голову набок, она задумчиво смотрела на него.
Тотчас он испытал страх: судьба его решена.
— Я должен уехать в деревню, — быстро проговорил он.
— Да?.. Но скоро ли вы вернётесь?
— Скоро ли?.. Дорога... Мгновенно!..
Вдруг она тихо и уже доверительно рассмеялась.
— Панин ухаживает за мной два года, а всё не делает предложения.
— Так кто же прав? — в новом порыве энтузиазма вскричал Пушкин. — Где же истинное чувство?
— Потому что Панин — благоразумный человек... А вы действительно сумасшедший... — Но, кажется, его сумасшествие сумело тронуть её. Она поднялась — стройная, юная, прекрасная. — Значит, вы уезжаете?
— Со смертью в душе... Похоронить себя на неделю...
— Что ж, возвращайтесь... — И Софи вышла.
Тотчас вошёл Зубков: очевидно, он стоял за дверью.
— Послушай, Зубков! — Пушкин бросился к нему. — Я смешно вёл себя. Друг дорогой, изгладь дурное впечатление от поспешного моего предложения... А я еду в деревню.
На лице Зубкова выразилось изумление.
— Сейчас?.. В такой момент?
— Но мне нужно... Ах, ты не понимаешь... Мне нужно. Придумай, придумай что хочешь.
И Пушкин стремглав выбежал из дома, оставив своего приятеля в растерянности.
Известная в Москве княгиня Зинаида Волконская[298], считавшая знаменитого поэта украшением своего салона, устроила ему пышные и торжественные проводы.
Ей принадлежал не дом, не просто особняк, а настоящий дворец, римское палаццо со стройной колоннадой, с высокой аркой ворот, с балконами, ограждёнными узорчатыми решётками, с гербом на фронтоне. Дворец на углу Тверской выходил фасадом на Страстную площадь — как раз напротив кирпичных стен Страстного женского монастыря, а остальную часть площади занимали монастырские земли, где в садах и огородах усердно трудились послушницы.
К парадному подъезду палаццо одна за другой подъезжали кареты. Ливрейные лакеи отворяли дверцы. Гости — московская знать, сановники, профессора университета, писатели, художники, музыканты, — удостоенные чести быть принятыми хозяйкой, поднимались по широкой мраморной лестнице. Их встречала белизна стен гостиной, живописно оттенённая кипарисами и экзотическими растениями, затем анфилада зал, украшенных фресками, плафонами, статуями, картинами... Не жилой дом, а художественная галерея.
Народу на этот раз собралось множество. В центре общего внимания был Пушкин.
— Господа, увы, наш поэт... должен нас покидать... — Хозяйка, большую часть жизни проведшая за границей, с трудом изъяснялась на родном языке и перешла на французский: — Le chagrin... le maheur...[299] — Это была моложавая тридцатипятилетняя женщина в расцвете красоты — стройная, с роскошными плечами, белевшими под прозрачной накидкой, с завитыми локонами высокой причёски. — Он покидает нас, — говорила она нараспев, как и требовали правила французской декламации. — Так возвращайтесь же скорее под сень кремлёвских стен, в наш древний стольный град... О, счастлива мать, зачавшая человека, чей гений — вся сила, всё изящество, вся непринуждённость, кто является нам то сыном природы, то европейцем, то Шекспиром, то Байроном, то Анакреоном[300], то Ариосто — и всегда русский... Возвращайтесь, мы ждём вас...
Раздались аплодисменты. Знаменитая хозяйка салона, северная Коринна, la Corinne du Nord, урождённая княжна Белосельская-Белозерская, в жилах которой текли остатки Рюриковой крови, считалась беспримерно учёной женщиной и пользовалась огромным успехом. У Пушкина же и она, и её салон вызывали глухое раздражение.