— И во второй вашей песне уже совсем исчезли следы Байрона, — продолжал Веневитинов. — Теперь напрасно было бы сравнивать Онегина с Чайльд-Гарольдом...
— Да ведь мы с вами родня, хоть и дальняя! — вскричал Пушкин. — Так чокнемся за духовное родство поэтов!
Снова поднялся Погодин.
— Господа, я составил Ultimatum. Послушайте: «Я, нижеподписавшийся, принимая на себя редакцию журнала, обязуюсь: помещать статьи с одобрения главных сотрудников: Шевырева, Титова, Веневитинова, Рожалина, Мальцова[296] и Соболевского по большинству голосов. Платить с проданных тысячи двухсот экземпляров Александру Сергеевичу Пушкину десять тысяч рублей ассигнациями. Платить означенным сотрудникам по сто рублей за лист сочинения и по пятидесяти за лист перевода. Если же подписчиков будет менее тысячи двухсот... Если же подписчиков будет более тысячи двухсот...» И так далее, господа. Прошу подписать!
И Ultimatum пошёл по рукам.
Торжественный обед продолжался до поздней ночи.
— Укороти свои бакены! Да они напугают её! Ну-ка, садись! — покрикивал Соболевский. — Эй, Семён!.. Couper[297]... так, чтобы... сам понимаешь!
— Слушаюсь-с...
Простыня легла на плечи, защёлкали ножницы.
— Готово-с, барин. А много-с — им не к лицу будет...
Пушкин вгляделся в зеркало: вряд ли он похорошел.
— Ну что ж... — вздохнул он. — Благослови меня, байбак...
Соболевский проводил его до коляски. Кучер ногой пробовал колеса и сокрушённо покачивал головой.
— Да ты растряс вконец мою коляску, — сказал Пушкин.
— Доедешь... А может быть, лучше, если бы не доехал?
Он был прав. Всю дорогу Пушкина мучили сомнения.
Быть счастливым... Неведомая наука счастья. Но, Боже мой, нужно же человеку, занятому серьёзным делом, иметь свой угол и покой... Узнать счастье! Уткнуться лицом в мягкие колени и замереть, чувствуя пальцы, перебирающие твои волосы... И всё же: сколько новых обязанностей, трудностей, сложностей, почти неразрешимых проблем — и эти узы, навсегда стягивающие и неумолимо мешающие...
Дом Зубкова — настоящая усадьба с боковыми флигелями, с колоннами, рустованным цоколем, рельефным фризом, со скульптурами, украшающими парадный двор. Она раскинулась просторно за узорчатой решёткой в одном из бесчисленных переулков Москвы.
Быстрым шагом Пушкин пересёк залу, одну гостиную, вторую — и нашёл приятеля в диванной, читающего французскую новинку.
— Рад, что ты пришёл. — Зубков приветливо заулыбался. — Садись, я вспомнил и хочу рассказать подробности, которые, я знаю, не могут тебя не волновать. Так вот: в крепости на меня надели кандалы, а кандалы эти состоят из двух железных оков, соединённых железной же перекладиной, так что они натирают тело до крови... Что ж ты не садишься?
Пушкин взволнованно расхаживал по комнате, потом остановился вблизи Зубкова.
— Твоя свояченица дома?
У Зубкова приподнялись брови.
— А что?
Пушкин снова заходил по комнате. Зубков закрыл книгу и положил её рядом на диван.
— Слушай, Александр Сергеевич. — Он понизил голос. — Я тебе только одно скажу: счастье не может быть вечным...
Пушкин подскочил к нему.
— Экую новость ты мне открыл! Не вечно. Но мне двадцать семь лет... Счастье — где ни ищи его — лежит на самых обычных дорогах.
— Слушай, — мягко повторил Зубков и настороженно оглянулся. — Я, женясь на её сестре, помышлял о счастье... Не скажу, чтобы я ошибся. Но при твоей натуре...
— Вот ты хочешь отговорить меня. Но ты видишь, как мне нелегко... нелегко... и хочешь... хочешь...
— Я? Ты? Что должно мне делать?
— Должно пойти к свояченице, сказать о моём предложении и просить её ко мне выйти... Ах, мой друг, я сам не уверен!
Зубков пожал плечами, взял свою книгу и вышел.
У Пушкина часто билось сердце. Послышались лёгкие шаги, шелест платья, и вошла Софи — смущённая, с потупленными глазами. Она сделала реверанс и села на обитый штофом диванчик. Пушкин стал перед ней, опустив голову, потом преклонил колено и поцеловал ей руку.
— Должно быть, Зубков передал вам мои намерения, — сказал он голосом, сделавшимся низким и глубоким. — Я просил Василия Петровича, как друга, как мужа вашей сестры...