С самого утра день выдался прекрасный. Октябрь дышал осенней прохладой, а солнце — уже не жаркое, не душное — выглянуло из-за облаков и расцветило улицы, купола церквей, кресты, стёкла домов яркими блестками.
Ровно в полдень извозчик остановил дрожки в переулке перед трёхэтажным нарядным особняком, у которого фасад был украшен пилястрами Коринфского ордера, окна бельэтажа над белокаменным цоколем были высокие, а к бокам примыкали прочные каменные флигели.
Переулок загружен был экипажами, каретами, колясками.
Его давно ждали. Быстрым, но неторопливым шагом, не глядя по сторонам, он вошёл в белую залу, чувствуя свою лёгкость, крепость, молодцеватость, которые подчёркивались строгим чёрным сюртуком, высоким, застёгнутым наглухо жилетом и свободно повязанным белым галстуком вокруг шеи. Но, пожалуй, никогда прежде — если не считать незабвенного присутствия Державина на лицейском экзамене по словесности — не испытывал он такого внутреннего напряжения перед публичным чтением. Всё так же не глядя ни на кого, он уселся за приготовленный для него небольшой инкрустированный столик с изогнутыми ножками и раскрыл объёмистую тетрадь.
Из залы вынесена была почти вся мебель, а посредине и вдоль стен расставлены диваны, кресла, стулья — в обширном доме Веневитиновых собралось не менее двадцати человек — «архивных юношей», их родственников и приятелей. Краем глаза, не различая отдельных лиц, Пушкин видел толпу, нарядно одетую во фраки, жилеты, обтягивающие панталоны и лёгкие туфли с пряжками.
Длилось молчание, и нарастало напряжение. Он должен был начать чтение первой строкой из сцены в кремлёвских палатах. Несколько наклонив голову, он смотрел в рукопись, и в памяти всплыли долгие поиски этой первой строки:
Как думаешь, чем кончится тревога?
Поначалу это показалось удачным, потому что сразу же вносило в трагедию ощущение тревога.
Чем кончится? Узнать не мудрено:
Народ ещё повоет на коленях,
Борис ещё посердится немного...
Зять палача и сам в душе палач.
И это тоже вначале показалось верным, но ведь зритель не знал, не мог знать, по какому поводу тревога и что происходит. Поэтому он всё изменил. Воротынский обращался к Шуйскому:
Москва пуста; вослед за патриархом
К монастырю пошёл и весь народ.
И опять он остался недоволен, потому что впал в другую крайность: теперь был рассказ о событиях, но не было тревожной напряжённости.
Ах, как долго искал он начало!
Наряжены смотреть мы за устройством,
А между тем и не за кем смотреть.
Москва пуста...
Вот он, ключ, найденный к началу: Москва пуста!
Пушкин поднял голову и окинул ясным взглядом публику — головы, фигуры, одежды. И начал неторопливо, звонко, несколько певуче читать те единственные строки, которые теперь уже никто никогда ничем не мог бы заменить:
Наряжены мы вместе город ведать,
Но, кажется, нам не за кем смотреть:
Москва пуста; вослед за патриархом
К монастырю пошёл и весь народ.
Как думаешь, чем кончится тревога?
Он читал и чувствовал, как его голос, произносящий строку за строкой, постепенно будто магической силой приковывает напряжённое внимание слушающих. Краем глаза он выхватывал из толпы руки, обхватившие голову, наклонённое в его сторону туловище, вытянутую шею... Царила тишина. Вот началась сцена «Ночь. Келья в Чудовом монастыре», и тут послышались негромкие вскрики, вздохи, звуки, похожие на приглушённые рыдания. Голос его ещё более зазвенел. Невольно он оглянулся. Чьё-то лицо побледнело, как бумага, а лицо рядом будто обожгли пятна, кто-то судорожно прикусил пальцы.
А он читал:
...И не уйдёшь ты от суда мирского,
Как не уйдёшь от Божьего суда.
Скольких усилий, тревог, мучительных раздумий стоила ему когда-то эта сцена... Но дальше, дальше!
Достиг я высшей власти...
Вот они, нравственные муки. Вот она, расплата за злодеяние. Вот оно, мнение народное, которое нельзя ни изменить, ни купить ничем — ни мудрым правлением, ни щедротами. И вот оно, неизбежное следствие:
Тень Грозного меня усыновила,
Димитрием из гроба нарекла,
Вокруг меня народы возмутила
И в жертву мне Бориса обрекла...