— Да, за границей мы вместе осматривали достопримечательности Рима... Что вам сказать: никто так не любит Россию, как этот несчастный человек... И он выкинут, может быть навсегда, за её пределы.
— Его приговорили заочно к смертной казни! Вы знаете эти мои стихи?
— Нет, но прочтите.
— Я написал их Вяземскому, когда разнёсся слух, что Николая Тургенева арестовали в Лондоне и на корабле привезли в Петербург.
— Прочтите, мой друг. Мне дорога каждая ваша строчка.
Так море, древний душегубец,
Воспламеняет гений твой?
Ты славишь лирой золотой
Нептуна грозного трезубец.
Не славь его. В наш гнусный век
Седой Нептун земли союзник.
На всех стихиях человек —
Тиран, предатель или узник.
Помолчали. Чаадаев посмотрел на Пушкина каким-то грустным, опустошённым взглядом.
— Ваш необычайный гений виден во всём, — проговорил он медленно. — И в обширной вашей трагедии, и в ваших поэмах, и в небольших изящных поэтических шедеврах...
А лицо его оставалось по-прежнему странно неподвижным, похожим на маску, и это придавало его словам особое, таинственное значение. Он опять вздохнул.
— Мне кажется, общество в России сделалось каким-то иным. Где былая аристократическая независимость? Мне кажется, что высшее наше общество стало как-то грязнее. Вокруг одно раболепие... У нас господствует странное заблуждение: мы во всём обвиняем правительство. Но где же мы сами? Правительство лишь делает своё дело. Но мы сами? Проблема в том, что идеи порядка, долга, права, составляющие атмосферу Запада, в России просто чужды...
— Вы не правы, — убеждённо сказал Пушкин. — Да, у нас четырнадцать миллионов ещё в рабстве, но это не значит, что у нас нет своих достоинств и преимуществ. И потом, что же вы хотите? Ведь мы живём в России и, следовательно, должны работать для России — такой уж, какая она у нас есть. Я жду преобразований, необходимого толчка...
— России дан был великий толчок Петром Первым. И что же? Воз и ныне там, потому что не в бородах дело и не в немецких кафтанах, а в том... что такова русская стезя.
— Ах, мы не понимаем друг друга, — со слезами на глазах произнёс Пушкин.
— Вам нужно бы, мой друг, поехать в Европу, — сказал Чаадаев.
...Несмотря на храп коридорного, он крепко уснул. И снилось ему, что он путешествует с Чаадаевым по Европе.
Всё было так, как ему рассказывал Чаадаев. До Кронштадта их провожал Якушкин — тот самый милый Якушкин, давши! друг Чаадаева, который в Каменке воскликнул: «Пушкин, да кто же в России не знает ваших ноэлей!» — и который теперь отбывал каторгу в Нерчинских рудниках. Только отплыли, как разыгралась буря. Чаадаев упорно смотрел вперёд, а он, Пушкин, с грустью оглядывался на печальные берега туманной родины своей... Вот они уже в Париже. Боже мой, ведь Чаадаев здесь был уже прежде, победителем самого Наполеона; но и он, Пушкин, знал великий город так подробно, будто в нём родился...
Вдруг из какого-то тумана возник давний знакомец, Николай Тургенев, он выглядел неестественно тощим, а черты желчного его лица ещё более обострились. Сильно прихрамывая, он приблизился. Пушкин простёр к нему руки.
— Вы что же, никогда не вернётесь в Россию? — спросил он. — Ваши товарищи вас почитают бесчестным, потому что на дуэли не уклоняются от огня противника.
— Но я не могу, я приговорён к смерти... За то, что хотел для России свободы... — Николай Тургенев закрыл лицо руками и заплакал.
Ах, Боже мой, давно ли в Петербурге, в квартире братьев Тургеневых на набережной Фонтанки, вблизи печального Михайловского замка, он, Пушкин, сочинил знаменитую свою «Вольность»! Увы, они все уже не те...
— В Лондон, в Лондон, — торопил Чаадаев. — Мой друг, Англия не Россия. Я хочу послушать парламентские дебаты...
— Но зачем же Англии быть Россией? — сказал Пушкин. — Это всё равно что требовать, чтобы Россия превратилась в Англию... Ведь это просто немыслимо.
— В Италию, мой друг, в Италию!..
— Но почему вы считаете, что римская церковь выше и душеспасительнее нашей православной?..
Он тоже заплакал. Он тосковал по России. Вокруг всё ему было чуждо. В сонной фантасмагории один пейзаж сменился другим — и михайловские рощи окружили его.