Обе комнаты квартирки оставались темноватыми из-за цветных витражей в окнах. Обставлены они были просто, вполне буржуазно, дубовой мебелью, с радиоприемником и кроватью. Стены украшали фотографии самого палача и Эрика. Оба вели там семейную жизнь, что позволяло одному продолжать свою службу в гитлерюгенде, а другому отправлять по утрам на тот свет осужденных. Эрик играл на губной гармонике. Иногда он заставлял пересказывать подробности какой-нибудь смертной казни, требовал, чтобы палач припомнил последние слова обреченных, их крики, гримасы. Он загрубевал. Палач же, потихоньку выворачивая себя наизнанку в уши влюбленного в него мальчишки, мягчел, нежнел. Он подолгу дремал на подушках. Ласкал старую собаку, ибо ее гноящиеся глаза трогали его до слез, равно как детские сопли, равно как и смола вишен, белый сок на стебле сорванного одуванчика, выделения при гонорее.
За два года и Эрик физически изменился. Он не так коротко стриг волосы, все, что в его лице было очень нежным, отвердело. Щеки обтянули череп. У него появилась борода, и он каждый день брился. Мышцы еще более окрепли от маршировки, гимнастики и физкультуры. Только глаза сохранили все тот же светлый, отрешенный взгляд, и на губах, невероятно извилистых, остался налет грусти. Наконец, в его голосе, благодаря присутствию палача, возобладала уверенность. Исчезли высокие нотки и сопровождавшее их подрагивание. Эти нотки вернутся, когда он станет заключенным в квартире матери Жана.
О его красоте палач впервые заговорил с Эриком в постели. Вполне естественно, что в накале любовного возбуждения он принялся перечислять все высокие достоинства его внешности:
— Ты прекрасен. Я люблю тебя. Милый мой.
Когда же к нему вернулось хладнокровие, палач уже с меньшей экзальтацией поглаживал вытянувшееся на кровати тело дружка и все же не мог не восхищаться тяжеловесностью мышц, суровой отрешенностью рта и глаз, мягкостью кудрей — всем, что составляет очарование подростка, утомленного любовью. Рука задержалась на лежащем спокойно пенисе, палач приподнялся на локте и, созерцая это чудо, изрек:
— Малыш, а ты действительно красив!
Иногда он принуждал мальчика вставать:
— Принеси-ка мне попить.
И когда парнишка натягивал штаны, еще согнувшись и подняв их чуть выше колен, кричал:
— Замри! Постой-ка.
Смотрел на него секунд десять, потом оставлял в покое. Эрик окаменевал так в доброй сотне поз, обаянием которых его любовник желал насладиться вполне.
— Ах, до чего ты все-таки хорош!
Ни разу Эрик не выказал нетерпения. Напротив, ежесекундно он ожидал этого крика, настигавшего его на лету, доказывая, что он сумел достичь хватающего за живое градуса красоты.
Не думайте, что он специально подыскивал, придумывал позы. Напротив, он двигался совершенно свободно, но, привыкнув осознавать свое тело очень красивым, постепенно стал сам для себя существом, способным двигаться, полагаясь только на красоту жеста. Но столь обильно изливаемое на него восхищение мешало ему испытывать подобное же чувство к его источнику.
Ему, впрочем, случалось желать превратиться в палача, чтобы самому полюбоваться собой и насладиться внешними свойствами той красоты, что он испускал: вобрать ее в себя. Что до меня, я бы хотел воспроизвести хотя бы один из этих жестов, чтобы быть застигнутым — пусть самым мимолетным образом — в миг явления красоты. Конечно, когда на полном ходу поезд позволяет мне разглядеть среди влажной листвы, палых веток, в туманной дымке мальчика, на чье плечо опирается здоровенный парень, мешая свое дыхание с мальчишеским, я завидую совершенству, этой лишенной всех внешних прикрас грациозности и возможности подарить минуту счастья. Меня успокаивает только то, что он сам не может насладиться этим мгновением, очарование коего ему неведомо, и ждет только, когда оно прекратится (красота этого мига составляется из усталости мокрого личика ребенка, его лохмотьев, его желания, чтобы приятель поскорее убрал руку с плеча, легкого подрагивания, иначе говоря, некомфортности, от которой ему бы хотелось избавиться). Но и здесь я ошибался, поскольку, если мы желаем иметь полное представление о самих себе, мы вынуждены совершать некоторые действия, вносящие коррективы в нашу судьбу. Так вот и Поло, зная, что на него смотрят, когда он оседлывает свой велик, несколько утрировал кое-какие жесты, полные естественной грации, он изобрел и пару-тройку новых, обрисовывающих с большой точностью — для моего и для его глаза, — что передо мной — жиголо.