«Надо его ненавидеть…»
«Марта. Белокурая. Сильная. Должна была меня поддержать… Ох эти женщины… Она ушла… Нет, у меня ноги правда ватные…»
Эрик улыбнулся, потом разразился смехом. Но внезапно вспомнил, что он — юный германец. И оборвал смех.
«Мы — спелые колосья будущей жатвы…»
Его ноги сделались такими вялыми, что он вспомнил о ляжках палача, между которыми можно было усесться, положив на них руки, прямо как на подлокотники кожаного кресла.
«Ненавидеть его…»
Но у него уже недоставало никаких физических сил, и он почувствовал, что погрязает в своей любови точно так же, как и в опьянении, которое ему эту любовь открыло. На следующий день во время маршей, маневров, шагистики по улицам Берлина он с блуждающим взором все спрашивал себя:
«Ведь я не могу любить никого, кроме девушки. А с ним у меня, наверное, дружба?.. Но какой девушки? Я ни одной не знаю».
Часто какая-нибудь юная берлинка улыбалась ему; он отвечал улыбкой на улыбку, но не замедлял шаг. Он боялся, что позабыл слова и жесты нормальной любви.
«Ну, и что дальше? Вот он — моя любовница…»
Он вернулся к палачу. Обычно очень красивый, на сей раз палач встретился Эрику на Курфюрстендам: он бежал, держа в каждой руке по перчатке, которые мотались у боков, как два плавничка. Эрик на мгновение задержал на нем взгляд. Палач бежал, отклячив зад, неожиданно показавшийся Эрику каким-то очень уж раздавшимся. Бежал он плохо. Вероятно, торопился на назначенную встречу и боялся опоздать. Наконец Эрик увидел, что палач вошел в кафе. Самым естественным образом он последовал за ним. В кафе не было никого, кроме палача. Эрик подошел к его столику и ладонью взъерошил ему волосы:
— Видел, как ты вошел.
Я поднялся, чтобы не смотреть на него снизу вверх. Помедлив секунду-другую, я протянул руку:
— Присядешь?
— О нет, не хочу тебя беспокоить.
Пока он произносил последнюю фразу, к ним приблизилась женщина. Эрик узнал ее в зеркале. Она оказалась далеко не так красива, как при вечернем освещении, и если первым его импульсом было радостное предвкушение того, как он даст понять своему дружку, что имеет любовниц, то почти тотчас он застыдился этой девицы. Она же подошла к нему.
— Привет. Все в порядке? Ты добрался тогда без неприятностей?
— Да, все было очень хорошо.
— Ты не сердишься, что я ушла, правда? Я не могла тебя проводить. У меня больная мать.
Говоря, она куталась в широковатое пальто, из которого вдруг показалась слишком полная грудь. Я с улыбкой взглянул на эту грудь и немало позабавился.
— Ты не очень хорошо себя чувствуешь?
— Да, не очень.
Она все стояла у столика и не уходила. Я наблюдал за Эриком, который не смел пошевелиться, стоя лицом к ней и обеими руками опираясь на мой столик. Он взглянул на меня, заметил мою улыбку и улыбнулся в ответ. Я знал, что он мне вскоре протянет руку против этой женщины. Она пришла вовремя, чтобы нас повязать, объединив против нее. И в тот же вечер среди моих беспорядочных поцелуев я в удивлении почувствовал, как губы Эрика прикоснулись к моему веку, быть может, он это сделал по ошибке, спровоцированной мною, но здесь сказалось чуткое благоволение ко мне господина случая, и дружеский и спокойный его поцелуй стал предзнаменованием примирения.
Эрик следовал своей судьбе с той же кипучей неумолимостью, с какой Жан Д. — своей. И со сходным стремлением переплыть зло. Их жизнь прихотливо извивалась, обтекая препятствия, просачиваясь сквозь плотины. Однажды, когда я пришел повидать Жана в надежде провести у него вечер, я обнаружил его одетым, в галстуке, что с ним случалось не часто, и готовым уходить. Мой приход явно его стеснил.
— Ты уходишь?
— Прошвырнусь с друзьями. Там будут девицы…
Эти слова, добавленные после паузы, заставили меня призадуматься.
— Неправда. Ты идешь к каким-нибудь сальным типам!
— Ну, ты, видно, свихнулся…
Он знал, что я терплю его встречи с девицами, то, что у него могли быть с ними шашни или даже серьезные истории, но ревность доводила меня до бешенства, стоило лишь вообразить, что он якшается не только с парнями его возраста, но и со взрослыми мужчинами.
— Ты останешься со мной.