Северина не могла бы сказать, почему в последнюю секунду с губ ее слетело не признание, а эта фраза, вызванная воспоминанием о том, что накануне ночью произошло в Гавре.
— С чего ты взяла? — недоверчиво пробормотал Жак. — Рубо все так же любезен. Нынче утром первый протянул мне руку.
— Уверяю тебя, он все знает. В эту минуту, должно быть, твердит себе, что мы в одной постели и любим друг друга! Я знаю, что говорю.
Северина умолкла и еще сильнее обвила Жака руками — злобное чувство к мужу, казалось, обострило в ней сладострастие. Потом, будто под влиянием какого-то ужасного видения, она вскричала:
— О, я ненавижу его, ненавижу!
Жак оторопел. Сам он не испытывал к Рубо ни малейшей вражды. Напротив, считал его необыкновенно покладистым.
— Почему? — спросил он. — Ведь он нам ничуть не мешает.
В ответ Северина только повторила:
— Я ненавижу его… Для меня сейчас сущая пытка ощущать его рядом с собой! Ах, если б я могла, я тотчас же ушла бы от него, навсегда бы осталась с тобою!
Тронутый этим пылким порывом, он в свою очередь сильнее привлек ее к себе. Она, свернувшись, лежала у него на груди. И, почти не отрывая губ от его шеи, чуть слышно шепнула:
— Ведь ты и не знаешь, дорогой…
Это было признание — роковое, неотвратимое. И Жак ясно понял, что на сей раз ничто в мире не остановит Северину, ибо стремление все рассказать было рождено в ней жгучим желанием, неистовым сладострастием. В доме не слышалось больше ни шороха, продавщица газет, видно, также крепко уснула. Все затихло и на улице: засыпанный снегом Париж дремал под покровом ночи, не доносился даже стук экипажей; последний поезд на Гавр ушел в двадцать минут первого и точно унес с собою все, что было живого на вокзале. Печка больше не гудела, пламя едва лизало догорающий уголь, круглое красное пятно на потолке вздрагивало и походило на огромный пугающий глаз. Было так жарко, что над ложем, где тела любовников сплетались в неистовом порыве, казалось, нависла тяжелая, удушающая пелена.
— Дорогой, ведь ты и не знаешь…
И тогда Жак, повинуясь неодолимому желанию, ответил:
— Нет, нет, знаю.
— Ты только догадываешься, но знать не можешь.
— Нет, знаю! Он пошел на это ради наследства.
У нее вырвался какой-то непроизвольный жест, потом нервный смешок:
— Ради наследства! Как бы не так!
И едва слышным шепотом — более тихим, чем жужжание мотылька, бьющегося о стекло, — Северина принялась рассказывать о своем детстве в доме председателя суда Гранморена; ей захотелось было солгать, умолчать о том, что произошло между нею и стариком, но она тут же уступила потребности быть откровенной и с каким-то облегчением, почти с удовольствием решила рассказать все без утайки. Ее журчащий шепот ни на мгновение не утихал:
— Вообрази, все случилось тут, в комнате, в феврале этого года, помнишь, когда он повздорил с супрефектом… Мы очень мило позавтракали за тем же столом, где только что ужинали с тобою. Рубо, понятно, ничего не знал, не могла же я ему все открыть… И вот, из-за какого-то кольца, давнего подарка Гранморена, словом из-за сущего пустяка, он, сама уж не знаю как, понял… Ах, дорогой, ты и представить себе не можешь, как он меня терзал!
Северина вся трепетала, ее тонкие пальцы впились в голое плечо Жака.
— Ударом кулака он свалил меня… Потом схватил за волосы и поволок… Занес каблук надо мною, словно хотел голову размозжить… Нет! Я в жизни этого не забуду… Однако бог с ними, с побоями! Но допрос, который он учинил!.. Если б я только могла тебе передать, о чем он заставил меня говорить! Видишь, я совершенно откровенна, я признаюсь в вещах, которые ничто — не правда ли? — не заставляет меня тебе рассказывать. Так вот! Я в жизни не решусь произнести вслух хоть один из тех грязных вопросов, на которые вынуждена была отвечать, — ведь в противном случае он уложил бы меня на месте… Спору нет, Рубо меня любил, и для него было ударом узнать о моем прошлом; согласна, честнее было бы признаться ему до свадьбы. Но надо же понимать — все это было так давно и уже совсем забыто. Только дикарь может так обезуметь от ревности… Скажи, дорогой, разве ты перестанешь меня любить теперь, когда знаешь?