— Вы должны убрать эту машину. Мы не хотим трансплантации.
Причина ускользала от меня. Я в последний раз попытался рассуждать логически:
— Но вы же были согласны на трансплантацию несколько недель назад. Почему теперь передумали?
Его упрямое лицо не дрогнуло. У меня закралось подозрение, что у него нет никаких весомых аргументов, что он скован своими убеждениями — однобокими, негибкими, не подлежащими пересмотру. И действительно, чтобы избежать любых споров, он заново отчеканил свой лейтмотив.
Дальше дискуссия не продвинется. Я понимал это, и во мне закипало бешенство. Сейчас мне хотелось обозвать его последними словами. Чтобы успокоиться, я перевел взгляд на стену позади них. Еще я понимал, что у нас есть немного времени, что сегодня вечером окончательное решение еще не будет утверждено. И, наконец, я втайне надеялся, что он постепенно одумается и осознает, какая невероятная ценность поставлена на карту, когда увидит сына и представит себе возможность фатального исхода. Наш единственный шанс изменить это необдуманное решение — именно здесь: нужно предоставить дело времени. Пусть оно смягчит непреклонность отца, заново откроет ему глаза. Против собственного желания я старался сохранять примирительный тон:
— Послушайте, сейчас разговор не имеет смысла. В конце концов, я не могу просто взять и снять машину. Сначала нужно потренировать сердце, и это займет несколько дней.
— Уберите эту машину.
Выражение его лица было угрожающим, голос — властным.
— Ладно, мы уберем ее, но уберем, когда будет можно! Не прямо сейчас, не сегодня, не завтра, только через несколько дней.
Каким бы воинственным он ни был, на мою территорию он не пройдет. Если эту чертову машину суждено снять без трансплантации, то это случится тогда, когда решим мы, а не он.
Я встал. На этот раз именно я решил закончить этот диалог глухих. Я протянул руку, показывая, что разговор окончен. Они ответили на рукопожатие и ушли с недовольным видом. Провожать их я не стал.
Я снова сел, оглушенный непониманием их решения и сбитый с толку тупиковой ситуацией, в которой мы оказались. Навязать трансплантацию против их желания — если она вообще станет возможной в ближайшие дни — заманчиво, но безответственно, как и оставить наш аппарат навечно. Единственный возможный вариант, который рождался в моем мозгу медленно и почти против воли, — вернуться назад! Переключить кровообращение с искусственного сердца на родное. Для начала нужно постараться укрепить миокард, в надежде на то, что после отдыха на протяжении нескольких недель он будет способен набраться сил, чтобы не только самостоятельно обеспечивать кровообращение, но и уберечь Титуана от внезапной смерти. Отчаянная ставка, но в этом наш единственный шанс на спасение.
Наконец я позвонил Урсу.
— Полный провал. С тем же успехом можно общаться с мулом. Ты хоть понимаешь, с чего такой поворот?
— По правде говоря, нет. Знаешь, они из тех семей, где поверья и ритуалы очень сильны. У нас их натура приглушается, но там иногда снова берет верх. Может быть, настоящих причин мы и не знаем, но ведь они стали требовать отключить машину именно после возвращения.
— У нас нет выбора. Теперь придется снова полагаться на это ослабленное сердце, посмотреть, насколько у него еще остались силы. С завтрашнего дня начнем интенсивную реабилитацию, попробуем укрепить его.
Я ушел из больницы в отвратительном настроении. В основном из-за Титуана, который явно заслуживал большего, чем это тупое мракобесие, чем эта безжалостная судьба, которая ожидала его. Со своей стороны мы не пожалели сил, чтобы дать ему второй шанс. Если бы настолько категорический отказ высказали сразу, мы бы вообще не стали имплантировать искусственное сердце. Оно имело смысл, только если предстояла трансплантация, даже если ожидание будет долгим и рискованным.
Раздался звук клаксона и визг тормозов, я вздрогнул. Я шел, не глядя перед собой, и не увидел красный свет на пешеходном переходе. Я и так был взвинчен, так что грубо одернул водителя, а он тут же показал мне в ответ неприличный жест. «Да, да, сам такой»