— Россия — одна и неделима! — притопнул он ногою в нарочито не новом башмаке, как припечатал для верности.
— Я в этом никогда не сомневался, экселенс…
— Говорите по-русски, черт возьми! — вновь притопнул ногою Горемыкин.
— Ваше высокопревосходительство, — сказал по-русски Петр Григорьевич, — мне всю жизнь приписывали взгляды, коих я не разделял.
— Да? — сощурился генерал-губернатор. — Ну так я вам пропишу еще один ваш взгляд, который вы разделяли! Не откажите почтить меня в полдень!
И резко повернувшись, ушел домой. Через дорогу.
«Что ему нужно? — подумал Петр Григорьевич. — Нужно предупредить редактора». Впрочем, гнев Горемыкина как будто «Восточного обозрения» не касался. Что-то было другое. А другое это — Алексей Иванович. Литография, которая находилась в подклети артамоновского флигеля. Алексей Иванович готовил новую листовку о положении рабочих на кожевенном заводе. Молодые люди и девицы рвались в дело.
Но времени уже не было.
Без пяти минут двенадцать Петр Григорьевич ступил в нижние сени генерал-губернаторского дома.
Митрич глянул на него, набычившись, над очками, и продолжал вертеть спицами гарусный чулок.
Петр Григорьевич стал подниматься по длинной, уложенной синей ковровой дорожкой мраморной лестнице. А может быть, — «Молодая Россия»?.. Для чего ее показывал Безобразов? Ну и что? Даже занятно, если Горемыкин ее прочитал. Но неужели вдруг станут припоминать дело тридцатилетней давности? Могут, конечно, вспомнить, если речь зайдет о сегодняшних прокламациях, выпущенных тайной литографией Баснина. Вспомнят, и что же тогда?
Петр Григорьевич удивился, однако скрыл свое удивление: генерал-губернатор (когда успел?) был одет не по-домашнему, а весьма официально.
— Извольте, — протянул он Заичневскому листок плотной бумаги.
Это была не «Молодая Россия» и не новая прокламация. Это была литографированная страничка и, по первому взгляду — вирши.
— Прикажете вслух? — улыбнулся Петр Григорьевич, но Горемыкин пресек:
— Вы дочитаетесь вслух, милсдарь! Вы дочитаетесь!
— Ваше превосходительство, — сказал по-французски Заичневский, — уверяю вас, я умею ценить открытость и прямоту, даже если они исходят от высшего начальства…
— Нет, вы положительно сумасшедший! — закричал Горемыкин. — Не смейте говорить со мною по-французски! Извольте читать!
Петр Григорьевич поклонился в знак покорности и прочел синеватые литографические строчки:
Нашей мысли реформаторской:
Ждать кончины императорской
В ожиданье перемен.
Но никак не получаются
Перемены, господа:
Императоры кончаются,
Ожиданья — никогда!
— Кто это сочинил? — спросил генерал-губернатор, отнимая бумагу.
— Я полагаю, поэт… А что, ваше превосходительство, разве государь император так плох, что…
Генерал-губернатор предпочел не слышать сказанного:
— Вы хотите иметь дело с жандармским управлением, от которого я по мере своих сил пытаюсь вас избавить. Но вы слишком настойчивы, господин Заичневский! Кто это писал?
— Насколько я могу понять, — серьезно и даже сочувственно сказал Петр Григорьевич, — вирши подражательны, а литографщики неопытны.
— Разумеется, вы — опытнее!
— Не стану утверждать, но в свое время наши отписки выглядели иначе. Вероятно, игла…
— Господин ссыльнопоселенец, — выпрямился Горемыкин, — вы принуждаете меня поступить по закону. Ваши преступные юноши и девицы, — подчеркнул — и девицы, под вашим руководством слишком распоясались. Вы исчерпали мое терпение. Я объявляю вам это, как официальное лицо и как христианин. Наконец, я объявляю вам это, как лицо, имевшее несчастье симпатизировать вашей персоне. Остерегайтесь! Этот наш разговор — последний!
И изорвал листок в клочья.
Осенью девяносто четвертого года неожиданно скончался Александр Третий.
Из Ливадии приходили телеграммы о болезни государя, о молебствиях во здравие, ясно было, что никакой надежды там уже нет, скорее бы сообщили, что помер, и дело с концом.
Это был третий царь, которого пережил Петр Григорьевич.
Газеты империи должны были прилично оплакать августейшее успение.
Еще не пришла последняя телеграмма, а в «Восточном обозрении» уже обсуждались проекты передовой статьи, касающейся печального события.