Хотя приближалось время предвечерней молитвы, несколько хасидов еще не сняли тфилин, надетый для молитвы утренней. Все знали, что бялодревнский ребе имеет обыкновение опаздывать к началу службы, поэтому одни в ожидании его готовились читать Восемнадцать Благословений, другие потягивали коньяк и грызли медовые пряники. Какой-то старик захватил с собой большой чайник кипятку и теперь заваривал себе чай. Долговязый юноша растянулся на скамейке возле печки и дремал. Пусть эти нелепые евреи, противники хасидизма, изучают Закон в довольстве и роскоши, спят на перинах; истинный же хасид готов мириться с любыми трудностями, коль скоро он находится рядом со своим ребе.
Правоверные хасиды первым делом хотели лицезреть своего благословенного ребе, поприветствовать его, однако Исроэл-Эли, шамес, предупредил, что ребе никого не принимает.
С тех пор как его дочь ушла от мужа, раввин почти полностью отошел от мира и большую часть времени проводил у себя в комнате, представлявшей собой нечто среднее между библиотекой и молельной. По стенам, обклеенным желтыми обоями, тянулись полки с книгами. У выходившего в покрытый снегом сад и занавешенного белыми портьерами окна стоял Ковчег Завета, рядом бима с менорой, посередине — круглый стол. Из окна видны были уходящие на запад, спускающиеся уступами поля; ребе любил подойти к окну и подолгу смотреть на бескрайние просторы.
«Ах, Отец небесный, — вздыхал он, — и чем все это кончится? Ничем хорошим. Скорбью и печалью! Скорбью и печалью!»
Ребе был высок и сутул. На нем был длинный, до пят, зеленый шелковый халат с желтым поясом. Из-под халата выглядывали короткие, до колена, штаны, талис — широкое четырехугольное одеяние с бахромой, высокие белые носки и полуботинки. Ребе было лет пятьдесят пять, но жидкая его борода оставалась еще черной, в ней поблескивало лишь несколько седых волос. Он вдруг сделал шаг вперед и так же неожиданно остановился. Выбросил вперед руку, словно собираясь снять с полки книгу, однако в следующий момент руку опустил. И бросил взгляд на висящие на стене часы с квадратным циферблатом и продолговатыми гирями на пружинах; циферблат был испещрен надписями на иврите, а на деревянном корпусе были вырезаны кисти винограда и гранаты. Было уже четверть пятого; совсем скоро, как бывает в начале зимы, стемнеет окончательно.
Печка горела, но по спине раввина пробежал озноб. Всякий раз, как он вспоминал, что его дочка, его Гина-Генендл, ступила на путь порока, ушла от мужа и теперь болтается где-то в Варшаве среди безбожников и циников, он ощущал горечь во рту. А виноват-то он. Он. Кто ж еще?
Устав мерить шагами комнату, он опустился в свое кожаное кресло и закрыл глаза — то ли дремал, то ли предавался размышлениям. Райской жизни, что рано или поздно наступит в мире, ему не вкусить, это ясно. Где это было написано, что Ехил-Менахем, сын Екарила-Довида из Бялодревны, должен есть от Левиафана в чертогах рая? А ведь грешнику, известное дело, уготованы раскаленные уголья. И вообще, что будет с Израилем, с народом Израиля?! Ересь крепнет день ото дня. В Америке — так, по крайней мере, говорят — евреи уже не соблюдают субботу. В России, в Англии, во Франции еврейские дети растут в неведении Священного Писания. А здесь, в Польше, сатана открыто ходит по улицам. Молодежь убегает из молельных домов, сбривает бороды, ест нечистую пищу гоев. Еврейские девушки ходят с голыми руками, бегают по театрам, заводят романы. Мирские книги отравляют умы молодых. Так плохо, как теперь, не было никогда, даже во времена Шабтая Цви и Якова Франка, да канут в вечность имена этих самозваных мессий! Если эту проклятую чуму не остановить, от Израиля не останется и следа. Чего же Он ждет, всемогущий Господь?! Он что, хотел привести Спасителя в мир, погрязший в пороке?
Дверь медленно приоткрылась, и в нее просунулась голова Исроэл-Эли, толстяка с румяными щеками, глубоко посаженными глазами, окладистой бородой и сдвинутой на лоб бархатной шапочкой.
— Ребе, приехал реб Мешулам Мускат, — торжественно возвестил он. — И с ним его младший сын Нюня.